В последние десятилетия историки, пишущие о движении декабристов, согласны в том, что принятый в советской историографии подход к этому явлению нуждается в определенной корректировке, что «революционность» декабристов была преувеличена, а их тайные общества наделены чертами более поздних революционных организаций. Так или иначе, практически все исследователи, сознавая значительность достижений советского периода в изучении декабризма, отдали дань критике устоявшихся тогда трактовок. Весьма радикальную заявку в этом направлении делает Н. Д. Потапова, отрицающая существование декабристских тайных обществ и движения декабристов как такового, а соответственно, и какую-либо ценность историографического наследия советского времени.
По мнению Н. Д. Потаповой, декабристские общества — не более чем миф, возникший в результате следственной фальсификации. «Известно, что русский протест 1825 г. был безмолвным. Так случилось, что вышедшие на императорский форум к русскому Сенату и подножию воображаемого Капитолия не смогли артикулировать, что они делают. По сути, мы даже не знаем, есть ли у нас основания рассматривать события на Сенатской площади 14 декабря как протест. <…> Подлинным форумом для людей 1820-х гг., на котором они смогли, а многие были вынуждены говорить о политике, стали допросы в крепости. Оглядываясь на вызовы обвинения, они формулировали подходящее, с их точки зрения, видение политического действия» (с. 9). Н. Д. Потапова неоднократно подчеркивает случайность, «хаотичность» выступления (см. напр. с. 202−203), а послуживший поводом к нему отказ от повторной присяги характеризует как «приписываемый бунтовщикам аргумент» (с. 197). Н. Д. Потапова полагает, что случайно и неосознанно оказавшимся на площади молодым людям затем, чтобы как-то объяснить свой поступок, «требовалась рационализация». «Конвертация хаоса в драму расстроенных планов и упущенного момента, претензии на то, что происходящее могло иметь какие-то неочевидные причины, скрытые, тайные планы и замыслы» (с. 203). Одним словом, неизвестно зачем и почему, так сказать, бессознательно явившиеся на площадь офицеры, попав в тюрьму, согласились признать себя участниками заговора и даже умысла на цареубийства ради «рационализации» своего поступка. Н. Д. Потапова проводит аналогию с современными нам участниками молодежных беспорядков «на улицах Парижа», которые в погоне за медийным вниманием будто бы склонны объявлять себя террористами (с. 207−208).
Закрепляя достигнутый, по ее мнению, успех, Н. Д. Потапова заменяет аргументы каскадом вопросов. «Между тем, есть много неясного. Как, например, могло случиться, что в бумагах штабного полковника, привыкшего по долгу службы заполнять ведомости о снабжении и укомплектовании полков корпуса, хранится черновик «Манифеста Сената», начинавшийся со слов об «уничтожении бывшего правления». В первых пунктах этого документа шла речь не о чем-то, казалось бы, важном для человека военного, а о «свободе тиснения, и потому уничтожении цензуры», «свободном отправлении богослужения всем верам», отмене собственности на людей, равенстве перед законом. Что до того штабному офицеру корпуса, подписывавшему бесконечные ведомости и инвентари?» (с. 16−17). Продолжая притворно удивляться, Н. Д. Потапова представляет таким образом найденный у С. П. Трубецкого проект манифеста необъяснимым и «каким-то странным с точки зрения нашего времени» (с. 17). Разумеется, если объявить несуществующими тайные общества и весь круг декабристских идей, а прекрасно образованного князя выставить ограниченным солдафоном, то этот документ в самом деле мудрено объяснить. Столь же голословно, без каких-либо доказательств Н. Д. Потапова заявляет, что воспоминания С. П. Трубецкого о междуцарствии «представляли собой нарезку цитат из европейских газет периода междуцарствия» (с. 20).
Все, что было сказано на следствии о тайных обществах, утверждает Н. Д. Потапова, есть результат давления следствия, которое «насаждало официальную версию» и «навязывало формулировки» (с. 389) обвинения, а декабристы покорно повторяли их в своих показаниях под угрозой «конфликта со следствием» (с. 363). «Трактовать события в Петербурге в декабре 1825 г. как покушение на жизнь государя значило полностью перевернуть их интерпретацию. То, что такая перверсия оказалась возможна, свидетельствует о небывалом потенциале власти к импровизации», — считает Н. Д. Потапова (с. 308), ссылаясь тут же на работы М. Фуко, к которому она прибегает значительно охотнее, нежели к собственно историографии декабризма. Если отбросить изобильную у Н. Д. Потаповой наукообразную терминологию [«следователи меняли модальность с гипотетической на реальную <…> это искажало коммуникацию и деформировало показания» (с. 363), декабристы прибегали к «дискурсивной защите» (с. 375), «стороны вели борьбу за определение фактов» (с. 385, 389)], остается простенькая модель: следствие оказывало давление на арестантов, угрожало им и держало их в неприятных тюремных камерах, с тем чтобы «насаждать формулировки» (с. 368), трактующие происшедшее угодным властям образом. Властям, по мнению автора, было выгодно «навязать» подследственным идею о существовании заговора, поскольку иначе ответственность за расстрел толпы на Сенатской площади ложилась бы на правительство, а наличие «заговора» должно было убедить публику, что виноваты сами заговорщики.
Чтобы уж больше не возникал вопрос о доказательствах ее положений, Н. Д. Потапова напоминает, что после 14 декабря в России «жгли бумаги», поэтому источников, надежно подтверждающих наличие декабристского движения, по её мнению, не существует (с. 23, 40−41). Конституционные проекты П. И. Пестеля и Н. М. Муравьева Н. Д. Потапова также не считает таковым свидетельством, вспоминая об их существовании лишь однажды и вскользь, чтобы заявить, что они представляли собой случайный набор положений, почерпнутых из европейских газет, элементы плохо усвоенной «либеральной триады ценностей» (с. 90−91), разумеется, и здесь избегая развернуть и обосновать свое размашистое суждение.
Таким образом, чтобы разобраться в происшествии 14 декабря, по мнению Н. Д. Потаповой, остается прибегнуть к «европейской печати», которая «обсуждала происходящее в Петербурге и доносила циркулировавшие в Петербурге слухи и видение событий» (с. 23). Удивительно, что Н. Д. Потапова, столь критичная по отношению к материалам следствия и мемуарам, вовсе не ставит вопроса о степени доверия к сообщениям иностранной прессы и возможности их использования при обсуждении событий в России. В центре ее книги — изложение сообщений европейских газет периода междуцарствия и процесса декабристов, осуществленное, как утверждает автор, на основании 90 наименований периодических изданий, преимущественно британских и немецких. Относительно французской печати Н. Д. Потапова признается, что краткая научная командировка не позволила ознакомиться с ней в достаточной мере (с. 25). Главным образом автор опирается на британские газеты, включая провинциальные (с. 24−29).
Здесь важно подчеркнуть, что Н. Д. Потапова отнюдь не ставит перед собой задачи проанализировать отклики иностранной прессы на события в России, вписав их очевидным образом в повестку дня соответствующих государств — Великобритании, германских королевств и княжеств. Такая работа сама по себе была бы полезна, но Н.Д. Потапову интересует не это. Она остается в рамках своей схемы: русская публика читала иностранные газеты, из них узнавала о слухах и событиях в России (ведь в России, по словам автора, «прессы в европейском понимании не было»). Главное: именно эти почерпнутые из иностранных газет сведения заставили декабристов выйти на Сенатскую площадь, хотя для участников это было не восстание, а «хаос» (см. выше). Затем, пока мятежники находились в крепости — нет, нет, Н. Д. Потапова признает, что в крепости свежих иностранных газет у них не было. Газеты читали члены Следственного комитета, и из помещаемых там пересказов русских слухов и сплетен, в том числе о том, что смерть императора Александра I была насильственной, а за мятежом стоят заговорщики, принадлежащие к тайным обществам, — из этих-то газетных сообщений следствие черпало версии событий, затем в ходе допросов «навязываемые» узникам. Для подкрепления своих утверждений Н. Д. Потапова манипулирует обильным цитированием вперемешку показаний декабристов и сообщений иностранной прессы, стараясь убедить читателя, что это есть некий единый «метатекст». В самом деле: вот английская пресса сообщает слухи о том, что смерть Александра I была насильственной, — а вот декабристов допрашивают об умысле на цареубийство, и (надо же, какое совпадение) речь снова идет об Александре I. «Как связаны эти показания и статьи в европейских газетах? <…> С уверенностью можно сказать одно: европейские газеты, запоздало обсуждающие новость о смерти Александра и приписывающие эту странную смерть в Таганроге возможному цареубийству, получают в Петербурге, и одновременно с этим следствие в Петропавловской крепости фиксирует первые показания о планах убить царя в Таганроге» (С. 117). Совпадение представляется Н. Д. Потаповой удивительным, из него она выводит, будто мысль о том, чтобы вменить мятежникам с Сенатской площади умысел на цареубийство была заимствована следователями из английских газет.
Вычитав в британской прессе, что во время визита великого князя Николая Павловича в Англию в 1816 г. имел место расстрел властями митинга, в организации которого затем обвинили заговорщиков (с. 228−233), Н. Д. Потапова заключает, что именно это происшествие и послужило для Николая моделью после 14 декабря. Никаких восходящих к самому Николаю свидетельств того, что указанное происшествие произвело на него какое-то особенное впечатление и запомнилось, Н. Д. Потапова, конечно же, не приводит, что вполне понятно: где же их взять? Имеющуюся солидную литературу, посвященную внешней политике этого императора, его отношению к иностранному общественному мнению и конкретно к предложениям влиять на европейскую печать, Н. Д. Потапова игнорирует, поскольку эта литература начисто исключает ее фантастические версии. Впрочем, равным образом и по тем же причинам игнорирует она и большинство современных работ по истории декабризма и истории России первой трети XIX в. вообще.
Не имея никакой возможности обосновать выстроенную ею нелепую объяснительную конструкцию, Н. Д. Потапова прибегает к обильному и беспорядочному цитированию вперемешку сообщений британских газет и показаний декабристов, вырывая цитаты из контекста и придавая им зачастую совсем не тот смысл, который вкладывался изначально. Восклицания узнавшей о восстании на Сенатской площади императрицы-матери Марии Федоровны: «Боже мой, что скажет Европа?» автору достаточно, чтобы считать доказанным: двор волновала реакция Европы и только она (с. 21). Попытка проверить приводимые Н. Д. Потаповой цитаты показывает, что автор не гнушается и прямо искажать текст документа. Так, для демонстрации роли английских газет накануне 14 декабря Н. Д. Потапова ссылается на слова А. М. Булатова. «Булатов вспоминал статьи европейских газет, обсуждавших в период междуцарствия пущенную газетой The Morning Post версию убийства Александра в Таганроге», а именно, рассказал, как 12 декабря у Рылеева Щепин-Ростовский «с запискою в руках» читал об этом вслух (с. 322). Проверив приведенную ссылку на письмо Булатова из крепости к великому князю Михаилу Павловичу, обнаруживаем приведенную далее Н. Д. Потаповой цитату, но в ней нет никаких упоминаний ни о The Morning Post, ни о других газетах, а бумажка в руках Щепина-Ростовского похожа, скорее, на послание, полученное заговорщиками от своих собратьев (Восстание декабристов. Т. 18. С. 294). Сходную операцию проверки точности цитирования можно было бы проделать многократно с неутешительным результатом.
Выбор Н. Д. Потаповой как основных именно британских газет (тем более провинциальных) ни на чем не основан. Отчего не датских, шведских, голландских, неаполитанских? Ссылки на то, что Карамзин публиковал в «Вестнике Европы» «извлечения из английских, французских и немецких журналов» (с. 19), совершенно недостаточно для вывода о распространенности среди русской публики английской периодики. Если о бытовании в России ведущих французских и некоторых немецких газет еще можно рассуждать, то английские могли быть уделом редких оригиналов-англоманов, да и то требует доказательств. Н. Д. Потапова, как она утверждает на страницах своей книги, изучала следственные материалы декабристов. В таком случае ей бы следовало знать, что из 193 декабристов, чьи формулярные списки имеются в следственных делах, владение французским языком отмечено у 130, немецким — у 113, английским — только у 8 человек.
Анахроничное для описываемого времени фокусирование авторского внимания на английской прессе симптоматично и указывает на еще одну проблему текста Н. Д. Потаповой. Автор крайне небрежна относительно того, что в классической историографии принято было именовать «принципом историзма», да и вообще к историческим реалиям. Это заметно уже по приведенным в настоящей рецензии цитатам, где Н. Д. Потапова применительно к делу декабристов говорит о «массовых арестах и политических репрессиях»; о неких «инвентарях», которые будто бы непрестанно подписывал С. П. Трубецкой (автора не заботит вопрос, а существовали ли «инвентари» в армейском быте той эпохи). Трубецкому же Н. Д. Потапова приписывает беспокойство об инфляции (с. 69); говорит об «английской интеллидженс» (с. 39, 44); об А. О. Корниловиче как «двойном агенте», в данном случае — хотя бы используя кавычки (с. 99−100), о каком-то присущем следствию над декабристами «процессуальном допросе» (с. 390). Восстание на Сенатской площади, по ее мнению, Николай I «считывал как «митинг», а отправившихся в Сибирь декабристок — как «суфражисток», впрочем, слова «митинг» и «суфражистки» автор также заключает в кавычки (с. 13). Последний пассаж сопровождает рассуждения Н. Д. Потаповой о столкновении двух эпох, «двух стилей политического мышления», «праве женщины решать свою судьбу, выбирать, по сути, голосовать за нее» (с. 12−13). Здесь недоумение читателя лишь усиливается. Ведь декабристки, отправившись в ссылку за мужьями, продемонстрировали как раз верность патриархальному пониманию долга жены. Предложенная Н.Д. Потаповой трактовка заставляет усомниться в том, понимает ли она значение термина «суфражистка». Не менее странно, что, говоря об этой смене эпох, Н. Д. Потапова противопоставляет уходящим «героям эпохи классицизма» маленьких людей эпохи бидермейера (с. 7−8). Не реализма, что оправдано принятым наименованием больших художественных стилей в русской культуре, а бидермейера, в России представленного слабо, проявившегося главным образом в моде на одежду и оформление интерьера. Применительно к России конфликт классицизма с бидермейером сложно вообразить иначе, как в виде двух брыкающихся ножками диванов, одного с прямой спинкой, другого же с гнутой.
На этом, пожалуй, разговор о тексте Н. Д. Потаповой можно завершить, навязав ему формулировку: этот текст не имеет отношения к научному исследованию, представляя собой образчик недобросовестной околонаучной манипуляции.