Подпоручик Лев Толстой. Страницы офицерской биографии великого писателя / Олег Сапожников
I.
Каким офицером был Толстой? Вопрос не праздный. Очевидно, что, не будь у него за плечами службы на Кавказе и в Севастополе, не появились бы ни «Казаки», ни «Севастопольские рассказы», и вряд ли бы мы имели удовольствие читать «Войну и мир». А между тем, багаж личных психологических переживаний, постоянный и глубокий морально-этический самоанализ, а также пристальные наблюдения за поведением окружающих людей на войне, попытки разгадать их и свою собственную внутреннюю мотивацию легли в основу ярких психологических образов, до сих пор поражающих благодарного читателя. Нам кажется, что относительно военной службы Толстого (особенно её Севастопольского периода) в массовой литературе доминирует некоторая агиографичность, свойственная вообще описанию биографий знаменитых людей. В этих описаниях несомненное величие Толстого-писателя автоматически переносится на иные, в данном случае неписательские, обстоятельства его жизни: великий Толстой был на 4-м бастионе ergo 4-й бастион «велик», потому что на нём был Толстой.
Подобные смысловые конструкции, несомненно, эффектны, легки для обывательского восприятия, благодаря им между писателем и обстоятельством его биографии происходит взаимное обогащение славой, но вряд ли эти конструкции способствуют лучшему пониманию жизни писателя, и, в конечном итоге, они нимало затуманивают понимание его творчества. К тому же присущее агиографии сглаживание углов, заговаривание неудобных моментов, вызванное боязнью навлечь на знаменитость обвинения в недостатках и уж тем более пороках, скрывает очевидную мысль о том, что знаменитость, какой бы она ни была великой, остаётся человеком со всеми присущими ему страстями, ошибками и переживаниями. Не стремясь описать всю долгую и богатую неписательскую жизнь Толстого, мы решили ограничиться временем его службы в офицерских чинах, конкретнее — периодом Крымской войны, руководствуясь тем, что именно в этот, относительно краткий период, Толстой сделал окончательный выбор в пользу литературы как основного своего жизненного поприща.
В нашем распоряжении находится множество материалов, являющихся источниками сведений по этой теме. В первую очередь, это материалы, принадлежащие перу самого Толстого — его переписка, дневники, записи тех лет, и, конечно, его художественные и публицистические произведения того времени. Во-вторых, это официальные документы — реляции, служебная переписка, касающаяся прохождения службы Толстым. В-третьих, это воспоминания его знакомых, в том числе и непосредственных сослуживцев, а также родных. Кроме того, были привлечены воспоминания и письма офицеров Севастопольского гарнизона (главным образом артиллеристов), хотя и не упоминавших Толстого, но находившихся с ним практически в схожих обстоятельствах службы. Последняя группа материалов представляет особую ценность при сравнении поведения, впечатлений и мыслей этих офицеров с поведением и мыслями самого Толстого. В нашу задачу не входит описание двухлетней службы Толстого на Кавказе. Ограничимся лишь указанием на то, что уже тогда он проявил те свойства своей натуры, которые сопровождали его на протяжение всей военной карьеры. С одной стороны, это безусловная храбрость, проявленная им в бою, за что юнкер Толстой неоднократно был представлен к солдатскому Георгиевскому кресту. С другой стороны, это помешавшее ему получить награду пренебрежение к дисциплине, к выполнению служебных обязанностей, в том числе и жизненно важных в условиях войны. Так, например, юнкер Толстой был даже арестован за оставление поста во время караула. И наконец, ещё на Кавказе проявилась такая черта характера Толстого, как слабая способность уживаться в сложившихся коллективах. (Это последнее качество особенно важно для офицера, круг служебного общения которого определяется не самостоятельным его выбором, а волей начальства и требованиями службы.) В январе 1854 года, сдав экзамен на получение офицерского чина, Толстой покидает Кавказ и переводится в Дунайскую армию, действующую против турок. О производстве в офицеры Толстой узнаёт из газет на пути в армию. Дунайская кампания началась в июне 1853 г., когда русская армия под командованием князя М. Д. Горчакова вступила на территорию Придунайских княжеств. В течение лета-осени русская армия заняла практически всю территорию Молдавии и Валахии на левом берегу Дуная. Был занят и Бухарест, где расположилась штаб-квартира русской армии. Прапорщик Толстой присоединился к армии 12марта, как раз когда началось форсирование Дуная, и получил назначение в легкую №8 батарею 12 артиллерийской бригады. Но пробыл он там недолго — менее через месяц он становится ординарцем при начальнике Штаба артиллерии Южной армии генерале А. О. Сержпутовском. В своём дневнике по этому поводу Толстой ретроспективно пишет 15 июня 1854 г.: «3 месяца праздности и жизни, которой я не могу быть доволен. Недели три я был у Шейдемана и жалею, что не остался. С офицерами бы я ладил, и с батарейным командиром умел бы устроиться. За то дурное общество и затаенная злоба от своего неблестящего положения хорошо бы подействовали на меня… Откомандирование меня в Штаб пришло в то самое время, когда я поссорился с батарейным командиром, и польстило моему тщеславию». Конфликт с батарейным начальством имел свои последствия. Во-первых, командир батареи К. Ф. Шейдеман сразу же объявил взыскание Толстому: «в настоящее время служба трудна, и офицеры должны быть при своих местах, я делаю вам строгий выговор за самовольное пробытие в Букаресте сверх определенного срока, предписываю с получением сего немедленно прибыть к батарее». А во-вторых, Толстой и Шейдеман пересеклись по службе через год, когда последний стал начальником артиллерии Севастополя. И их отношения, испортившиеся ещё при первом знакомстве, были напряжёнными почти до конца войны, иногда дело доходило до публичных сцен.
Таким образом, следует признать первый в качестве офицера опыт интеграции Толстого в служебный коллектив неудачным. Этот эпизод, помимо конфликта с начальством, примечателен и тем, что таких же как и он сам армейских офицеров Толстой именует «дурным обществом». Подобный снобизм, нелестно характеризующий Толстого как товарища, малообъясним, особенно с учётом того, что артиллеристы (наряду с военными инженерами и моряками) в силу обстоятельств службы, требующей большого объёма специальных и научных знаний, относились к наиболее образованной части русского общества. Да и вряд ли офицеры Дунайской армии могли сильно отличаться от своих коллег, воевавших на Кавказе и знакомых Толстому по нескольким годам совместной службы. Сам перевод в штаб вчерашнего юнкера с полным отсутствием офицерского опыта объясняется тем, что Толстой изначально стремился избежать службы в строю, и навещая родных и знакомых ещё на пути в Дунайскую армию, сумел заручиться необходимыми рекомендациями. Так, сразу же по прибытии в армию Толстой нанёс визит командующему князю М. Д. Горчакову. 17 марта 1854 г. в письме своей тётке Т. А. Ергольской, Толстой пишет: «принял он меня лучше, чем я ожидал, прямо по-родственному. Он меня расцеловал, звал к себе обедать каждый день, хочет меня оставить при себе, хотя это еще не вполне решено». На что тётка 21 апреля 1854 г. отвечает: «Слава богу, что ты у пристани; я была уверена, что князь примет тебя по-родственному, основываясь на дружеском расположении его к твоему отцу, и можно надеяться, что он не откажет тебе в своей протекции. Ежели он не оставит тебя при себе, значит он имеет на то веские причины и рекомендует тебя кому-нибудь, кто имеет вес в его глазах; так он всегда поступает с родственниками, которыми интересуется». Силы протекции, однако, хватило лишь для назначения Толстого во «второстепенный» Штаб артиллерии, но её оказалось недостаточно для перевода в главный Штаб. Толстой был фактически «навязан» командующему артиллерии генералу Сержпутовскому в ординарцы, что и создало напряжённые отношения между ними. Генералу явно был в тягость неопытный ординарец, которого он не мог отослать обратно в часть, а Толстой чувствовал неудовлетворённость от статуса, в котором он пребывает. Очевидно, он рассчитывал на большее. Напряжение, переходящее во враждебность, возникло почти сразу, и уже в начале июля 1854 г. Толстой размышляет о причинах: «я будто слишком много позволял своему Генералу… Обдумав хорошенько, выходит напротив, что я слишком много себе позволял с ним».
Как бы то ни было, отношения между генералом и его ординарцем ухудшились настолько, что на публике Сержпутовский даже перестал здороваться с Толстым. Об этом с раздражением Толстой пишет в своём дневнике 21 июля 1854 г.: «Глупый старик опять рассердил меня своей манерой не кланяться. Надо будет дать ему шикнотку». Неизвестно, дал ли «шикнотку» Толстой своему генералу, но спустя неделю новая запись: «Старик все не кланяется мне». Примирения в итоге так и не наступило, и даже когда Толстой находился под Севастополем, его сослуживец К. Н. Боборыкин 26 января 1855 г. писал ему из Главной квартиры в Кишиневе: «Сержпутовский, как вам известно, весьма не благоволит к вам». Нельзя сказать, что Толстой был сильно обременён служебными обязанностями во время Дунайской кампании. Свободного времени было много, и Толстой щедро тратил его на чтение, кутежи и развлечения, порой не всегда пристойные (см. напр. запись от 29 июля 1854 г.: «Идя от ужина, мы с Тышк[евичем] остановились у бардели и нас накрыл Крыжановский»), а также занятия литературой. Именно во время пребывания в Дунайской армии Толстой завершает «Отрочество» и «Рубку леса. Рассказ юнкера». Служба в штабе была в целом комфортной и необременительной, хотя, возможно, и однообразной. В письме Т. А. Ергольской 24 мая 1854 г. Толстой пишет: «Мне совестно, что вы думаете, что я подвергался всем опасностям войны, а я еще и не понюхал турецкого пороха, а преспокойно живу в Бухаресте, прогуливаюсь, занимаюсь музыкой и ем мороженое. Кроме 2 недель, которые я провел в Ольтенице, прикомандированный к батарее, и одной недели, проведенной в проездах по Молдавии, Валахии и Бессарабии по приказу генерала Сержпутовского, я состою при нем «по особым поручениям», я жил в Бухаресте; откровенно сознаюсь, что этот несколько рассеянный образ жизни, совершенно праздный и дорого стоящий, мне страшно не по душе». Но, думается, в данном случае Толстой лукавил не желая, возможно, нервировать милую тётушку. Ему приходилось совершать и опасные командировки, иногда длительностью в несколько дней, по частям и подразделениям Дунайской армии. Спустя полвека в беседе с А. Б. Гольденвейзером Толстой вспоминал: «Ординарец постоянно подвергается большой опасности, а сам в стрельбе редко участвует… В Дунайской армии был ординарцем, и, кажется, стрелять мне не пришлось ни разу. Я помню, раз на Дунае у Силистрии мы стояли на нашем берегу Дуная, а была батарея и на той стороне, и меня послали туда с каким-то приказанием. Командир той батареи, Шубе, увидав меня, решил, что вот молодой графчик, я ж его проманежу! И повез меня по всей линии под выстрелами, и нарочно убийственно медленно. Я этот экзамен выдержал наружно хорошо, но ощущение было очень скверное». Если кратко охарактеризовать тогдашнее отношение Толстого к войне, то его можно назвать созерцательным и немного отстранённым. Он наблюдает, запоминает впечатления. В тот период у Толстого нет даже намёка на пацифизм, нет никакой апелляции к гуманистическим идеалам, ставшими составной частью его позднейшего образа. Напротив, ему нравится эстетическая сторона войны. Присутствуя вместе со штабом при осаде Силистрии, Толстой 5 июля 1854 г. пишет в письме тётке: «По правде сказать, странное удовольствие глядеть, как люди друг друга убивают, а между тем и утром, и вечером я со своей повозки целыми часами смотрел на это. И не я один. Зрелище было поистине замечательное, и, в особенности, ночью. Обыкновенно ночью наши солдаты работали на траншеях, турки нападали, чтобы препятствовать этим работам, и надо было видеть и слышать эту стрельбу!». В этом письме Толстой описывает кульминационный эпизод Дунайской кампании — осаду Силистрии. Ещё в мае 1854 г. русская армия осадила этот крупный портовый город на берегу Дуная. На 20 июня был назначен штурм, в успехе которого никто не сомневался, но за несколько часов до атаки был получен приказ отступать. Причиной стало обострение международной ситуации и, в частности, угрозы Австрии вступить в войну на стороне Турции. Русская армия начала эвакуацию Дунайских княжеств. Толстой и во время отступления не прекращает хлопотать о переводе в штаб Горчакова. В этом смысле уже цитированное письмо к Т. А. Ергольской от 5 июля 1854 г. очень показательно. Оно содержит настолько неприкрытую лесть в адрес командующего, явно излишне подробную в частном письме, что невольно закрадывается подозрение: письмо написано в расчёте на передачу его содержания самому князю — или через тётку, или через перлюстрацию военной цензуры (личные письма, направлявшиеся в Россию из действующей армии, как правило перлюстрировались на границе). Так, говоря о Горчакове, Толстой пишет: «я становлюсь поклонником князя (впрочем, надо послушать, как говорят о нем офицеры и солдаты, — не только я никогда не слышал о нем плохого слова, но все его обожают)… Видно, что он так погружен в общий ход дела, что ни пули, ни бомбы для него не существуют, он подвергается опасности с такой простотой, точно он ее не сознает, и невольно делается страшнее за него, чем за себя; приказания отдает ясные, точные и при этом всегда приветлив со всеми и с каждым. Это великий человек, т. е. способный и честный, как я понимаю это слово — человек, который всю свою жизнь посвятил службе отечеству и не из честолюбия, а по долгу… Милая тетенька, хотелось бы, чтобы ваше предсказанье сбылось. Мое сильнейшее желание быть адъютантом человека, как он, которого я люблю и почитаю от глубины души». Однако все хлопоты остались напрасными — перевода в Главную квартиру так и не случилось. Положение Толстого усугублялось и тем, что на первых порах, помимо напряжённых отношений с непосредственным начальством, ему не удалось выстроить ровные отношения с сослуживцами — другими адъютантами. Так, например, 25 июля 1854 г. он пишет в дневнике: «я зашёл к старику и застал у него компанию Адъютантов Фельдмаршала, в которой мне было невыносимо тяжело», а через день он вновь упоминает «Адъютантов, которые все, как мне кажется, дичатся меня, как disgracié». И это при том, что Толстой очень хотел попасть в круг этих «аристократов», «баши-бузуков» (так насмешливо-презрительно в армии именовали штабную молодёжь, особенно адъютантов). Он открыто признаётся в этом: «Так называемые аристократы возбуждают во мне зависть. Я неисправимо мелочен и завистлив». Но сблизиться с ними Толстому было непросто. Причин было несколько. Эта молодёжь — сверстники Толстого. Но они, в большинстве своём, прошли вместе петербургские военно-учебные заведения или вместе служили в гвардии (или и то, и другое), они сравнительно с Толстым имели гораздо больший армейский и административный опыт. Наконец, они были старыми товарищами, связанными тесными узами общих петербургских знакомств, интересов, воспоминаний. И провинциалу Толстому, с его двумя годами уединённого кавказского юнкерства, естественно, было нелегко стать для них своим.
Но была ещё одна причина — главная. Толстой с самого начала выбрал неверный тон в общении с товарищами. «Я слишком честен для отношений с этими людьми. Странно, что только теперь я заметил один из своих важных недостатков: оскорбительную и возбуждающую в других зависть — наклонность выставлять все свои преимущества», пишет он 24 июля 1854 г.в дневнике. Осознавая ненормальность и несправедливость своего поведения, он, словно скрывая зависть, обращался с товарищами нарочито надменно, свысока. Он раздражался, когда, казалось, не было и повода: «Баши-бузуки — как нарочно, согласились быть особенно милыми, но во мне было слишком много желчи. И опять оскорбил Тышкевича. Вообще редко помню, чтобы я, во всех отношениях, был в таком ужасном положении, как теперь. Болен, раздражён, совершенно одинок, я всем сумел опротиветь, в самом нерешительном и дурном служебном положении и без денег. Нужно выйти из этого положения. Лечиться пристальнее, перетерпеть неприятность нового сближения с товарищами» (запись от 26 июля 1854 г.).
II.
Судя по всему, Толстому удалось «перетерпеть неприятность сближения с товарищами», и уже 31 июля 1854 г. он записывает: «Отношения мои с товарищами становятся так приятны, что мне жалко бросить штаб». Более того, постепенно складывается неформальная группа молодых офицеров и адъютантов Штаба Южной армии, которые кроме службы и развлечений находят время и на обсуждение серьёзных общественно-политических и морально-этических вопросов (см. напр., запись от 24 июня 1854 г.: «болтал до ночи с Шубиным о нашем русском рабстве. Правда, что рабство есть зло, но зло чрезвычайно милое»). В этот кружок входили сам Толстой, капитаны А. Д. Столыпин и А. Я. Фриде, штабс-капитаны Л. Ф. Балюзек и И. К. Комстадиус, поручики Шубин и К. Н. Боборыкин. Стоит отметить, что это были люди незаурядные и деятельные — четверо достигнут генеральских званий, трое станут губернаторами (а А. Д. Столыпин — отец будущего Председателя Совета министров П. А. Столыпина, даже станет генерал-губернатором). В конце лета — начале осени 1854 г. в кружке возникла мысль о создании общества с целью «распространения просвещения и знаний среди военных вообще и солдат в особенности».
Довольно быстро идея развилась до проекта журнала. Никакого оппозиционного направления, на что позднее намекали некоторые почитатели образа Толстого-бунтаря, не предполагалось. Напротив, учредителями планировалось вполне благонамеренное просветительское издание с элементами пропаганды. Вот как сам Толстой обозначил цели «Солдатского вестника» (позднее переименованного в «Военный листок»):
«1. Распространение между воинами правил военных добродетелей: преданности Престолу и Отечеству и святого исполнения воинских обязанностей.
2. Распространение между офицерами и нижними чинами сведений о современных военных событиях, неведение которых порождает между войсками ложные и даже вредные слухи, о подвигах храбрости и доблестных поступках отрядов, и лиц на всех театрах настоящей войны.
3. Распространение между военными всех чинов и родов службы, познании о специальных предметах военного искусства.
4. Распространение критических сведений о достоинстве военных сочинении, новых изобретении и проектов.
5. Доставление занимательного, доступного и полезного чтения всем чинам Армии.
6. Улучшение поэзии солдата, составляющей его единственную литературу, помещением в Журнале песни, писанные языком чистым и звучным, внушающая солдату правильные понятия о вещах и более других исполненные чувствами любви к Монарху и Отечеству».
Финансирование издания, в котором Толстому отводилась роль редактора, предполагалось осуществлять из средств учредителей и подписки. Фактически инвесторами должны были стать Толстой и Столыпин, которые тогда очень сблизились и находились в приятельских отношениях на протяжение всей Крымской войны. Примечательно, что в отличие от действительно богатого Столыпина, обладавшего имениями в нескольких губерниях, Толстой был помещиком средней руки, если не сказать бедным. Со[1]стояние к тому же было сильно расстроено огромными карточными долгами Толстого. Для финансирования предполагавшегося издания Толстому пришлось даже продать своё родовое гнездо — барский дом в Ясной Поляне. (Да и то, сразу по получении этих средств Толстой проиграл в карты и «журнальные» деньги, и ещё несколько тысяч в долг, что стало причиной его депрессии). Командование армии отнеслось к идее благосклонно, план издания журнала был одобрен Горчаковым, и более того, несколько генералов согласились принять участие в качестве авторов статей.
16 октября 1854 г. Горчаков послал военному министру отношение по этому вопросу для доклада Николаю I. Был даже подготовлен пробный номер, авторами статей в котором стали Толстой и примкнувший к кружку штаб-капитан Н. Я. Ростовцев (впоследствии также — генерал и губернатор). Но ответ военного министра, полученный в штабе Южной армии 21 ноября 1854 г., когда Толстой был уже в Севастополе, совершенно разрушил эти планы: «Его Величество, отдавая полную справедливость благонамеренной цели, с каковою предположено было издавать сказанный журнал, изволил признать неудобным разрешить издание оного, так как все статьи, касающиеся военных действий наших войск, предварительно помещения оных в журналах и газетах, первоначально печатаются в газете «Русский инвалид» и из оной уже заимствуются в другие периодические издания».
Мы не склонны, как некоторые обличители Николая I, видеть в этом решении императора стремление к цензуре и какую-то «боязнь живого слова». Как раз к неофициальной, творческой части задуманного издания у власти никаких вопросов не было. Возражение вызывала часть официальная, а именно — предполагавшаяся публикация приказов, реляций, решений военных судов и т. п. Дело в том, что монополией на эксклюзивную публикацию этой информации обладал именно «Русский инвалид», являвшийся благотворительным изданием, вся прибыль от которого шла в «Комитет 18 августа 1814 года» (позднее — «Александровский комитет о раненых»), занимавшийся помощью раненым, больным и престарелым ветеранам и их семьям. К тому же накануне войны Комитет понёс серьёзные убытки вследствие крупных хищений, и Николай I, болезненно воспринявший всю эту скандальную историю, ревностно следил за пополнением фонда Комитета. Публикация же официальных документов не в «Русском инвалиде», а на страницах других изданий, подрывала конкурентные преимущества издания и, в конечном счёте, лишала его (и, следовательно, «Комитет о раненых») дохода.
Крах идеи «Военного вестника», как ни странно, имел колоссальные последствия для судьбы Толстого и всей русской литературы. Во-первых, Толстой после отказа в журнале договорился с Н. А. Некрасовым о публикации рассказов и очерков несостоявшихся издателей в «Современнике». Толстой сам превратился, по сути, в военного корреспондента литературного журнала, и написанные им позднее «Севастопольские рассказы» стали прямым результатом выполнения им корреспондентских обязанностей. Во-вторых, рассказ «Севастополь в декабре» был опубликован не только в «Современнике», но и перепечатан (в сокращении) в том же официальном «Русском инвалиде», что сделало Толстого ещё более известным в России. И, в-третьих, по приказу императора «Севастополь в декабре» был переведён на французский язык и опубликован в ряде иностранных изданий, бывших под контролем русского правительства (в частности, в бельгийском журнале «Le Nord»). И, если первоначальный интерес европейской публики был вызван несомненной актуальностью темы в условиях Крымской войны, то, удовлетворив любопытство, читатели не могли не сделать выводов о литературных достоинствах рассказа и таланте автора.
Таким причудливым образом крах «Военного листка» и связанные с этим действия правительства поспособствовали мировой славе Толстого.
С окончанием осады Силистрии и отступлением Южной армии в пределы России активные действия на Дунайском театре фактически прекратились. Ещё в июле 1854 г., в период обострения конфликта со своим начальником Сержпутовским, Толстой подал свой первый рапорт о переводе в Севастополь. Тогда ходатайство не возымело последствий. Но после высадки под Евпаторией англо-франко-турецкого десанта в сентябре, центр войны окончательно переместился в Крым. Задерживать Толстого в Южной армии уже не было смысла, и рапорту был дан ход. Но Толстой задержался при Штабе сам — необходимо было закончить проект «Военного листка» для передачи через Горчакова императору. И лишь после завершения проекта в последних числах октября Толстой направляется в Севастополь, куда и прибывает 7 ноября 1854 г. В письме брату С. Н. Толстому от 20 ноября 1854 г. он подводит итог своему участию в Дунайской кампании: «Вообще все мое пребывание в армии разделяется на 2 периода, за границей скверный, — я был болен, и беден, и одинок, — в границах приятный: я здоров, имею хороших приятелей, но все-таки беден, — деньги так и лезут… За Силистрию я, как и следовало, не представлен, а по линии получил подпоручика, чему очень доволен, а то у меня было слишком старое отличие для Прапорщика, — стыдно было». 6 сентября 1854 г. Толстой, согласно тексту формулярного списка, был «произведен на вакансию подпоручиком». Возможно, с этим производством связано его недолгое прикомандирование к легкой № 6 батарее 12-й артиллерийской бригады в конце сентября — начале октября 1854 г. С чином подпоручика Толстой впоследствии прошёл почти всю войну, в отличие от своих товарищей, в большинстве своём закончивших её полковниками и подполковниками.
О мотивах просить перевода в Севастополь сам Толстой сообщал разное. Так в письме С. Н. Толстому от 5 июля 1855 г. он пишет: «Из Кишинева 1-го Ноября я просился в Крым, отчасти для того, чтобы видеть эту войну, отчасти для того, чтобы вырваться из Штаба Сержпутовского, который мне не нравился, а больше всего из патриотизма, который в то время, признаюсь, сильно нашёл на меня». А в дневнике, в записи от 2 ноября, сделанной на пути в Севастополь, о причинах перевода он сообщает другое: «В числе бесполезных жертв этого несчастного дела убиты Соймонов и Комстадиус. Про первого говорят, что он был один из немногих честных и мыслящих Генералов Русской армии; второго же я знал довольно близко: он был членом нашего общества и будущим издателем Журнала. Его смерть более всего побудила меня проситься в Севастополь. Мне как будто стало совестно перед ним».
7 ноября Толстой прибывает в Севастополь, который буквально накануне был подвергнут первой бомбардировке. Он ждёт назначения, ходит по знакомым, жадно впитывает слухи, изучает город. 11 ноября дневниковая запись: «Я прикомандирован к 3 легкой и живу в самом городе. Все укрепления наши видел издали и некоторые вблизи. Взять Севастополь нет никакой возможности — в этом убеждён, кажется, и неприятель… Общество артиллерийских офицеров в этой бригаде, как и везде». Через неделю Толстой выезжает под Симферополь в расположение лёгкой №3 батареи 14-й артиллерийской бригады, куда он был назначен. Служба на новом месте не предоставляла особых хлопот для Толстого, хотя и тут у него возникает некоторое напряжение в отношениях с сослуживцами: «Живу совершенно беспечно, не принуждая и не останавливая себя ни в чём: хожу на охоту, слушаю, наблюдаю, спорю. Одно скверно: я начинаю становиться, или желать становиться, выше товарищей и не так уже нравлюсь» (запись от 26 ноября 1855 г.). Вскоре, однако, для Толстого наступила «чёрная полоса», несчастья посыпались одно за другим. Сначала он узнаёт об отказе в издании «Военного листка» (см. выше), затем его переводят в другую артиллерийскую бригаду, и, наконец, он проигрывает в карты все наличные деньги, вырученные от продажи яснополянского дома, и, кроме того, несколько тысяч в долг. На новом месте — в лёгкой № 3 батарее 11 артиллерийской бригады — неуживчивому Толстому нелегко. 23 января он пишет в дневнике: «Филимонов, в чьей я батарее, самое (гнусн — зачёркнуто. — О. С.) сальное создание, которое можно себе представить. Одаховский, старший офицер, гнусный и подлый полячишка, остальные офицеры под их влиянием и без направления. И я связан и даже завишу от этих людей!». Несмотря на то, что в этой батарее Толстому пришлось прослужить почти до конца Крымской кампании, его отношения с товарищами так и не улучшились. И спустя почти полгода он пишет в письме к брату С. Н. Толстому: «меня перевели в батарею, которая стояла на горах в 10 верстах от Севастополя на Бельбеке. Там… самый гадкий кружок полячишек в батарее, командир, хотя и доброе, но сальное, грубое создание, никаких удобств, холод в землянках. Ни одной книги, ни одного человека, с которым бы можно поговорить…». В январе — начале февраля 1855 г. Толстой по собственной инициативе готовит «Проект о переформировании батарей в 6-орудийный состав и усилении оных артиллерийскими стрелками». Суть предложений Толстого сводилась к сокращению количества лёгких орудий. Среди прочего, вместо упразднённых орудийных расчётов предлагалось сформировать подразделения «артиллерийских стрелков», вооружённых нарезными ружьями. Эти «стрелки» должны были одновременно уметь вести и пехотный бой, и уметь стрелять из орудий. Свои предложения он направляет в штаб. «Показывал свой проект о переформировании батарей Сакену. Он совершенно со мной согласен. Признаюсь, что теперь, когда я подаю проект, я ожидаю за него награды» (запись в дневнике от 2 февраля 1885 г.). Трудно сказать, какой награды ожидал Толстой. Но можно утверждать, что он переоценил поддержку со стороны генерала Д. Е. Остен-Сакена, который тогда был начальником севастопольского гарнизона. Проект Толстого был отдан на отзыв двум генералам — генерал-адъютанту А. И. Философову и исполнявшему должность начальника артиллерии Крымской армии генерал-майору Л. С. Кишинскому. Мнение двух опытных артиллеристов было резко отрицательным. Примечателен язвительный ответ Философова: «Об государственной экономии и об вопросах высшей военной организации, к которым принадлежит возбужденный графом Толстым, рассуждают обыкновенно высшие сановники, и то не иначе, как с особого указания высочайшей власти. В наше время молодых офицеров за подобные умничания сажали на гауптвахту, приговаривая: «Не ваше дело делить Европу, гг. прапорщики; вы обязаны ум, способности и познания свои устремлять на усовершенствование порученной в командовании вашей части и думать лишь о том, как бы в деле лучше ею управлять и извлечь из нее больше пользы».
В то время Толстой и без того пребывал в удручённом состоянии: неприятная служба в батарее в окружении несимпатичных ему сослуживцев, карточный проигрыш всех денег, вырученных за продажу яснополянского дома… А тут ещё и эта выволочка по поводу его «гениального» проекта! Всё это наваливается на Толстого и вгоняет его в глубокое уныние. Недовольство своим положением он изливает в письмах, в дневнике, пытается забыться в карточной игре (его дневник периода Севастополя едва ли не на треть состоит из финансовых отчётов о состоявшихся карточных партиях, большей частью проигранных, и попытках разработать беспроигрышную «систему»). И если бы не занятия литературой, то, неизвестно, как Толстой пережил бы эту депрессию. В феврале он готовит «Записку об отрицательных сторонах русского солдата и офицера» (опубликована после смерти Толстого уже в 1930-е гг., название дано публикаторами). Это неоконченное произведение, полное обвинений и даже оскорблений в адрес солдат и офицеров, к которому вполне подошло бы определение «пасквиль». Это воистину образец пораженческой литературы: «В России, столь могущественной своей материальной силой и силой своего духа, нет войска; есть толпы угнетённых рабов, повинующихся ворам, угнетающим наёмникам и грабителям, и в этой толпе нет ни преданности к Царю, ни любви к Отечеству — слова, которые так часто злоупотребляют, ни рыцарской чести и отваги, есть с одной стороны дух терпения и подавленного ропота, с другой дух угнетения и лихоимства… У нас есть солдаты 3-х родов — я говорю про армейских, которых знаю. Есть угнетенные, угнетающие и отчаянные (люди, убеждённые несчастьем, что для них нет ничего незаконного) … Офицеры, за малыми исключениями, или, наемники, служащее из одних денег, средств к существованию, без всякого чувства патриотизма и мысли о долге — Поляки, Иностранцы и многие русские, грабители, — служащее с одной целью украсть у правительства состояние и выйти в отставку, и безнравственные невежды, служащее потому, что надобно что-нибудь [делать], мундир носить хорошо, а больше по направлению образования они ни на что не чувствуют себя способными… Генералы — наемники, честолюбцы и Генералы, потому что надо быть когда-нибудь генералом. Главнокомандующие — придворные. Главнокомандующие не потому, что они способны, а потому что они Царю приятны». И т. д., и т. п.
Но Толстой не ограничивается общей оценкой ситуации в армии, он пытается приводить «факты»: «Посмотрите, сколько Русских офицеров, убитых русскими пулями, сколько легко раненных, нарочно отданных в руки неприятелю, посмотрите, как смотрят и как говорят солдаты с офицерами перед каждым сражением: в каждом движении, каждом слов его видна мысль: «не боюсь тебя и ненавижу». На чём основаны эти утверждения Толстого — непонятно. К моменту написания «Записки» сам Толстой, несколько месяцев проводивший свой досуг за картами и литературными занятиями, не принимал участия ни в одном бою, ни дня не провёл на позициях, если не считать кратких «экскурсий», в период его первого знакомства с Севастополем. У нас нет сомнений, эти «факты», если они не выдуманы самим Толстым, — повторение подслушанных сплетен и преувеличенных домыслов, так распространённых в тыловой среде и из которых в значительной мере состоит т. н. «страшная правда о войне» в представлении впечатлительных обитателей тыла. Мы смеем это утверждать потому, что ни в одном из известных воспоминаний участников обороны Севастополя, оставленных фронтовыми офицерами, которые в отличие от Толстого провели осаду, постоянно находясь на бастионах, нет указаний на солдатскую трусость и, тем более, на убийства и предательства солдатами своих офицеров. Да, приводятся случаи, когда залегшую под вражеским огнём цепь трудно было поднять в атаку, и офицеры, поднимаясь первыми, чтобы воодушевить солдат, гибли от вражеских пуль и картечи. Приводятся примеры и т. н. «дружественного огня», когда во время боя и русская, и союзная артиллерия иногда попадала по своим. Упоминаются и перебежчики, по которым действительно стреляли, препятствуя им добежать до вражеской траншеи, при том, что перебежчиков со стороны союзников было больше, о чём знает и сам Толстой (см. письмо брату Н. Н. Толстому от 3 февраля 1855 г.: «вот уж 3 месяца, что сражения никакого нет, исключая продолжающейся осады. И та идёт вяло. Ежедневно человек 15 потери, беспрерывный штуцерной огонь в передовых траншеях, бросание бомб с той и другой стороны, взрывы мин, перебежчики и пленные — больше, однако с их стороны, чем с нашей»). Но нет ни одного свидетельства или намёка на то, что русские солдаты убивали своих офицеров или предавали их врагу! Один из биографов Толстого М. А. Цявловский позднее с некоторым удивлением писал: «по беспощадности изображения действительности записка Толстого, пожалуй, не только не уступает статьям Герцена в «Колоколе», но превосходит их». Поразительно, но в «Рубке леса», которую Толстой писал примерно в то же время, также приводится классификация типов русского солдата, более того, она практически совпадает. Но трактовка этих типов, носит, в основном, положительный характер: «В России есть три преобладающие типа солдат, под которые подходят солдаты всех войск: кавказских, армейских, гвардейских, пехотных, кавалерийских, артиллерийских и т. д. Главные эти типы, со многими подразделениями и соединениями, следующие: 1) Покорных. 2) Начальствующих и 3) Отчаянных. Покорные подразделяются на a) покорных хладнокровных, b) покорных хлопотливых. Начальствующие подразделяются на а) начальствующих суровых и b) начальствующих политичных. Отчаянные подразделяются на a) отчаянных забавников и b) отчаянных развратных. Чаще других встречающийся тип, — тип более всего милый, симпатичный и большей частью соединенный с лучшими христианскими добродетелями: кротостью, набожностью, терпением и преданностью воле Божьей, — есть тип покорного вообще. Отличительная черта покорного хладнокровного есть ничем несокрушимое спокойствие и презрение ко всем превратностям судьбы, могущим постигнуть его. Отличительная черта покорного пьющего есть тихая поэтическая склонность и чувствительность; отличительная черта хлопотливого — ограниченность умственных способностей, соединенная с бесцельным трудолюбием и усердием».
И сама оценка русского солдата в «Рубке леса», основанном не на тыловых сплетнях, а на личном опыте Толстого, не в пример уважительней. В «Рубке» солдат — не угнетённая скотина, а человек: «Я всегда и везде, особенно на Кавказе, замечал особенный такт у нашего солдата во время опасности умалчивать и обходить те вещи, которые могли бы невыгодно действовать на дух товарищей. Дух русского солдата не основан так, как храбрость южных народов, на скоро воспламеняемом и остывающем энтузиазме: его так же трудно разжечь, как и заставить упасть духом. Для него не нужны эффекты, речи, воинственные крики, песни и барабаны: для него нужны, напротив, спокойствие, порядок и отсутствие всего натянутого. В русском, настоящем русском солдате никогда не заметите хвастовства, ухарства, желания отуманиться, разгорячиться во время опасности: напротив, скромность, простота и способность видеть в опасности совсем другое, чем опасность, составляют отличительные черты его характера». Текст «Рубки…» находится в явном противоречии с толстовской «Запиской». Позднее, весной 1871 г. Толстой в письме С. С. Урусову, Георгиевскому кавалеру и ветерану Севастополя, так охарактеризовал русского солдата: «вопрос военной реформы, суть которого есть вопрос о том, каким образом с наименьшими расходами иметь наисильнейшее войско, разрешается просто и совершенно противоположно Прусскому решению. Выгода этого решения состоит в том, что надо только ничего не делать, не уничтожать тип старого русского солдата, давшего столько славы русскому войску, и не пробовать нового, неизвестного. А то выходит так, что славная на веки защита Севастополя именно она-то показала нам, что русский солдат старый не годится и надо выдумать нового получше, на манер прусского». Мы склонны рассматривать «Записку» как результат тяжёлого эмоционального состояния, в котором тогда находился Толстой.
Тот факт, что «Записка» осталась незаконченной, и на протяжение всей своей жизни он к ней не возвращался, и даже не упоминал её, говорит в пользу того, что писал он её в состоянии какого-то психологического надлома, похожего на тот «духовный кризис», который он пережил в начале 1880-х гг. И неслучайно 4 марта 1855 г. в дневнике появляется весьма примечательная запись, объединяющая толстовское «отречение от армии» с «отречением от православия»: «Эти дни я два раза по несколько часов писал свой проект о переформировании армии. Подвигается туго, но я не оставляю этой мысли. Нынче я причащался. Разговор о божественном и вере навёл меня на великую громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта — основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле».
IV.
Утомление и разочарование в строевой службе заставляет Толстого в это время хлопотать о переводе, а то и просто приводит к мысли об отставке. Так, например, 14 февраля 1855 г. он пишет в дневнике: «Мысль об отставке или военной академии все чаще и чаще приходит мне. Я писал Столыпину, чтобы он выхлопотал меня в Кишинёв. Оттуда уже устрою одно из этих двух». Тогда из письма Столыпину ничего не вышло, так как Штаб командующего переместился из Кишинёва в Севастополь: «Горчаков приехал со всем штабом, я был у него, был принят хорошо, но о переводе в штаб, которого весьма желаю, ничего не знаю. Просить не буду, но буду дожидать, что он сам это сделает, или письма тетки» (запись 11 марта 1855 г.). Из всей унизительной для самолюбия эпопеи по переводу в штаб, занявшей несколько месяцев, так ничего и не вышло, хотя Толстой хлопотал и лично, и через друзей, и через родственников.
Следует отметить, что желание покинуть батарею отнюдь не было проявлением трусости — Толстой был безусловно храбрым человеком, и он неоднократно демонстрировал это и на Кавказе, и на Дунае, и в Севастополе. Причины в другом — в тягости для него «дурного общества» батарейных офицеров, а также в его занятиях литературой, которая всё больше и больше воспринимается им как основное занятие: «Правду говорит Тургенев, что нашему брату литераторам надо одним чем-нибудь заниматься, а в этой должности я буду более в состоянии заниматься литературой, чем в какой-либо. Подавлю тщеславие — желание чинов, крестов — это самое глупое тщеславие, особенно для человека, уже открывшего свою карьеру» (запись 27 марта 1855 г.). Причины неудачи сам Толстой приписывал своему малому чину: «Насчёт перехода моего не удалось, потому что, говорят, я только подпоручик. Досадно» (запись 1 апреля 1855 г.). Но дело, скорее всего, было в другом. О Толстом у начальства ещё на Дунае сложилась мнение, как о недисциплинированном, неуживчивом офицере. И в Севастополе он только укрепил эту репутацию своими регулярными столкновениями с командирами. Так, старший офицер толстовской батареи Одаховский (тот самый «гадкий полячишка») вспоминал:
«В Севастополе начались у графа Толстого вечные столкновения с начальством. Это был человек, для которого много значило застегнуться на все пуговицы, застегнуть воротник мундира, человек, не признававший дисциплины и начальства. Всякое замечание старшего в чине вызывало со стороны Толстого немедленную дерзость или едкую, обидную шутку… Толстой был бременем для батарейных командиров и поэтому вечно был свободен от службы: его никуда нельзя было командировать… Он часто, без разрешения начальства, отправлялся на вылазки с чужими отрядами, просто из любопытства, как любитель сильных ощущений, быть может, и для изучения быта солдат и войны, а потом рассказывал нам подробности дела, в котором участвовал. Иногда Толстой куда-то пропадал — и только потом мы узнавали, что он или находился на вылазках как доброволец, или проигрывался в карты. И он нам каялся в своих грехах».
Из упомянутых Одаховским вылазок, к которым Толстой якобы был причастен, в письмах и дневниках писателя содержится указание лишь на одну — 11 марта 1855 г. Но само это описание выглядит так, что о роли Толстого трудно сделать какой-либо однозначный вывод: «Имел слабость позволить Столыпину увлечь меня на вылазку, хотя теперь не только рад этому, но жалею, что не пошёл со штурмовавшей колонной». Что касается Столыпина, то его участие не подлежит сомнению. Он не просто участвовал, но даже отличился, чему свидетельство — Золотое оружие, полученное им в награду за бой 11 марта. Более того, Столыпин в своём рассказе «Ночная вылазка в Севастополе» описал подробности этого боя. Возможно, фраза «увлечь на вылазку» говорит не об участии в бою, а о том, что Столыпин заинтересовал («позволил увлечь») предстоящей вылазкой, в которой в итоге Толстой так и не принимал участие («не пошёл с колонной»). Возможно, подобная ситуация описана в толстовском рассказе «Севастополь в мае»:
«— Однако не пойти ли мне на эту вылазку? — сказал князь Гальцин, после минутного молчания, содрогаясь при одной мысли быть там во время такой страшной канонады и с наслаждением думая о том, что его ни в каком случае не могут послать туда ночью.
— Полно, братец! и не думай, да и я тебя не пущу, — отвечал Калугин, очень хорошо зная, однако, что Гальцин ни за что не пойдёт туда. — Еще успеешь, братец! — Серьёзно? Так думаешь, что не надо ходить? А?».
В пользу нашей версии говорит и то, что за удачную вылазку 11 марта практически все участвовавшие офицеры получили награды, но среди награждённых не было Толстого. К тому же этот бой, ставший яркой страницей обороны Севастополя, никак не отражён в его служебном формуляре, довольно скрупулёзно фиксировавшим другие, более мелкие боевые эпизоды биографии Толстого. Следует отметить, что полки и подразделения, защищавшие Севастополь, условно можно было разделить на три части по степени интенсивности боевой службы и, следовательно, и по опасности и риску. Во-первых, это постоянные гарнизоны бастионов и редутов, находившиеся всё время на позициях (за исключением нечастых увольнительных), состоящие в основном из моряков и под командой морских офицеров, которые также жили на бастионах. Во-вторых, это части, расквартированные не на бастионах, а в городе, но несущие регулярное дежурство на позициях, являвшиеся как поддержкой во время штурмов, так и основной ударной силой во время крупных вылазок. И, в-третьих, это части, находящиеся за пределами Севастополя, выполнявшие роль резерва, и которые вводились в город на время, в случае необходимости. Батарея Толстого, располагавшаяся в Бельбеке, относилась как раз к третьей категории. Но наступила и её очередь — батарея получила приказ прибыть в Севастополь к 1 апреля 1855 г. Толстой выехал в город нескольким днями раньше как квартирьер, в задачу которого входило уточнение и согласование мест базирования вооружения и личного состава. Стоит отметить, что Толстой попал в Севастополь в самый разгар т. н. «Пасхальной бомбардировки», в ходе которой город и его укрепления сильно пострадали, а потери защитников составили около 6 тысяч убитыми и ранеными. Как ожидалось, за бомбардировкой последует штурм позиций, для участия в отражении которого, собственно, и выдвигалась батарея. Одаховский, бывший старшим офицером батареи, вспоминал: «Затем нас двинули в Севастополь, осада которого была в полном ходу. Двенадцать орудий нашей батареи были распределены так: 4 орудия были поставлены на Язоновский редут; остальные 8 находились в резерве, на Графской, на случай вылазок. Я и граф Толстой очутились в резерве, то есть в бездействии. Офицеры батареи, в том числе и Толстой, разместились по отдельным квартирам, на Екатерининской улице, у главной Екатерининской пристани». Здесь необходимо внести уточнение. Конечно, ни Толстой, ни сам Одаховский не были в бездействии — для несения боевого дежурства на 4-м бастионе, частью которого являлся Язоновский редут, батарея была разделена на чередующиеся смены: 4 дня смена проводила на бастионе, а 8 дней — в городе. И за полтора месяца нахождения батареи в Севастополе Толстой честно отдежурил на передовых позициях несколько смен. Сам он в июле 1855 г. в письме С. Н. Толстому так описывал свою службу на бастионе: «Там до 15 Мая, хотя и в серьезной опасности, т. е. по 4 дня через 8 дней дежурным на батарее 4-го бастиона, но весна и погода отличная; впечатлений и народа пропасть, все удобства жизни, и нас собрался прекрасный кружок порядочных людей, так что эти 1½ месяца останутся одним из самых моих приятных воспоминаний». Может создаться впечатление, что Толстой словно бравирует перед братом, но и в дневнике, в строках, написанных на 4-м бастионе, говорится то же: «Тот же 4-ый бастион, который мне начинает очень нравиться… Постоянная прелесть опасности, наблюдения над солдатами, с которыми живу, моряками и самым образом войны так приятны, что мне не хочется уходить отсюда, тем более что хотелось бы быть при штурме, ежели он будет» (запись 13 апреля 1855 г.). Не следует забывать, что противник хотя и не штурмовал бастион, но всё это время подвергал его обстрелу. Поэтому нельзя не отдать должное смелости и спокойствию Толстого, который на позициях занимается литературой — и среди прочего завершает «Севастополь в декабре», пожалуй, самый светлый из рассказов севастопольского цикла, работает над «Юностью», переписывается с Некрасовым по поводу журнальных дел. 15 мая 1855 г. батарея была выведена из Севастополя. Окончание службы на бастионах ознаменовалось для Толстого приятными известиями.
Во-первых, он был награждён орденом Св. Анны 4-й степени. Как сказано в формулярном списке, «за отличие оказанное при бомбардировании Севастополя». Орден Анны 4-й степени, так называемая «клюква» (по цвету орденской ленты), был «младшим» офицерским орденом, который носился не на мундире, а представлял собой украшение на эфесе холодного оружия. По сути, это было официальное признание «боевого крещения», во время которого офицер, может быть, подвига и не совершил, но под огнём не растерялся, и выполнял свои служебные обязанности.
Во-вторых, его очерк «Севастополь в декабре месяце» получил высокую оценку со стороны Александра II, который распорядился сделать перевод на французский и опубликовать в Европе.
А в-третьих, он был назначен командиром взвода горной артиллерии, вооружённого двумя небольшими орудиями. Взвод по сути являлся временным подразделением, созданным в обстановке войны, и формально он был частью батареи, в которой Толстой до того служил дежурным офицером. Но фактически это было вполне самостоятельное подразделение, со всеми вытекавшими из этого правами и обязанностями для её командира, и Толстому это назначение было приятно. Не случайно в письме брату С. Н. Толстому, написанном 3 июля в форме шутливого рапорта, он иронично именует себя: «Начальник Горной Артиллерии Южной Армии и Морских и сухопутных сил, в Крыму расположенных, Артиллерии Подпоручик и кавалер Граф Толстой». В самом письме Толстой сообщает, что начальству «вздумалось поручить мне сформировать и командовать Горным взводом на Бельбеке — 20 в. от Севастополя, чем я чрезвычайно до сих пор доволен во многих отношениях».
Командование отдельным подразделением поставило перед Толстым необходимость решения вопросов, с которыми он прежде не сталкивался. Так, 31 мая 1855 г. Толстой пишет в дневнике: «Командование моё доставляет мне довольно много забот, особенно денежные счеты. Я решительно неспособен к практической деятельности; и ежели способен, то с большим трудом, которого не стоит прилагать, потому что карьера моя не практическая». Одной из главных и проблем был деликатный финансовый вопрос. Вот что вспоминает Одаховский: «…во время командования горною батареей, у Толстого скоро и произошло первое серьезное столкновение с начальством. Дело в том, что, по обычаю того времени, батарея была доходной статьёю, и командиры батареи все остатки от фуража клали себе в карман. Толстой же, сделавшись командиром батареи, взял да и записал на приход весь остаток фуража по батарее. Прочие батарейные командиры, которых это било по карману и подводило в глазах начальства, подняли бунт: ранее никаких остатков никогда не бывало и их не должно было оставаться… Принялись за Толстого. Генерал Крыжановский вызвал его и сделал ему замечание. «Что же это вы, граф, выдумали? — сказал он Толстому. — Правительство устроило так для вашей же пользы. Вы ведь живете на жалованье. В случае недостачи по батарее чем же вы пополните? Вот для чего у каждого командира должны быть остатки… Вы всех подвели». — «Не нахожу нужным оставлять эти остатки у себя! — резко отвечал Толстой, — Это не мои деньги, а казенные!». Здесь необходимо сделать пояснение. Тогдашний механизм финансирования частей русской армии, предполагавший материальную ответственность командиров за вверенное имущество, основывался на бюрократических, зачастую устаревших, нормативах расходов на продовольствие, фураж, топливо и т. п. Постоянно возникали ситуации, когда по одним статьям был перерасход, а по другим, наоборот — экономия. С тем же фуражом дело обстояло так: поздней весной и летом расходы были значительно ниже нормы, или их просто не было — лошади вполне обходились подножным кормом, а вот зимой, когда приходилось покупать и овёс, и сено, расходы возрастали многократно и значительно превышали установленные нормы. И ставшее практикой сокрытие сэкономленных средств, хотя и выглядело как нарушение финансовой дисциплины, часто было связано не с хищения[1]ми, а со стремлением опытных командиров направлять средства на другие статьи расходов (например, питание солдат и офицеров), или откладывать их «на чёрный день». Поэтому Толстой в ситуации с сэкономленными средствами, будучи формально правым, повёл себя в известной степени неразумно и крайне бестактно по отношению к другим командирам. Отголоски дискуссии о сэкономленных деньгах можно найти в очерке Толстого «Севастополь в августе». Мы могли бы посчитать этот эпизод доказательством щепетильности Толстого в отношении доверенных средств (что, кстати, и делали некоторые из его биографов), но строки его дневника говорят о том, что воровство казённых денег он считал для себя морально допустимым, по крайней мере, в то время.
В дневнике Толстого разворачивается прямо-таки драматическая борьба честности со стяжательством: 19 мая: «Хлопот много, хочу сам продовольствовать и вижу, как легко красть, так легко, что нельзя не красть. У меня насчёт этого воровства планов много, но что выйдет не знаю». 8 июля: «Насчёт остатков от командования частью я решительно беру их себе и ни с кем не говорю об этом. Ежели же спросят — скажу, что взял, и знаю, что честно». 12 июля: «Решил, что денег казённых у меня ничего не останется. Даже удивляюсь, как могла мне приходить мысль взять даже совершенно лишние». 7 августа: «Всё, что мне должны и я буду получать, присоединяется к капиталу, который собираю, всё, что останется от части, также, все, что выиграю, также». 27 сентября: «…Ничего не сделал, а напротив украл сено». Похоже, что тогда Толстой поддался искушению.
V.
Толстой, как командир отдельного взвода, кроме финансовых дел занимается и служебной рутиной — принимает пополнения, придумывает какие-то «ящики» (скорее всего зарядные), проводит учения. Всё это вместе с постоянной карточной игрой, литературой, встречами с приятелями и занимает его время. В июле он завершает второй очерк «севастопольской» серии — «Севастополь в мае». Не вдаваясь в подробный литературоведческий анализ, заметим, что этот рассказ был значительно мрачнее «Севастополя в декабре». В нашу задачу не входит описание творчества Толстого, но здесь необходимо сделать некоторое отступление, потому что эти рассказы, написанные во время обороны Севастополя, были не только художественным высказыванием, но и позицией очевидца. Следует учитывать, что в то время в русской литературе проходил острый выбор — по какому направлению следует двигаться дальше. По условно «пушкинскому» — позитивному, с его радостным отношением к людям, природе, вообще — к жизни, или по «гоголевскому» — критическому, в котором важна не столько психология отношений, сколько их социологизм, когда изображаются не люди, а типажи. Разница между «Севастополем в декабре» и «Севастополем в мае» была огромной. И если первый рассказ был гимном Севастополю, то второй, с карикатурами вместо героев, был грустной сатирой на него. Рассказ встретил сопротивление цензуры и вышел в сентябрьском номере «Современника» с большими изменениями. И. И. Панаев, один из редакторов журнала, в письме Толстому от 28 августа 1855 г. так объяснял случившееся: «Все находят этот рассказ действительно выше первого по тонкому и глубокому анализу внутренних движений и ощущений в людях, у которых беспрестанно смерть на носу; по той верности, с которою схвачены типы армейских офицеров, столкновения их с аристократами и взаимные их отношения друг к другу, — словом, всё превосходно, всё очерчено мастерски; но всё до такой степени облито горечью и злостью, всё так резко и ядовито, беспощадно и безотрадно, что в настоящую минуту, когда место действия рассказа — чуть не святыня, особенно для людей, которые в отдалении от этого места, — рассказ мог бы произвести даже весьма неприятное впечатление». И другой редактор, Н. А. Некрасов, нахваливает рассказ, подбадривает Толстого и настоятельно призывает к следованию «гоголевскому» направлению: «Не хочу говорить, как высоко я ставлю эту статью и вообще направление вашего таланта, и то, чем он вообще силен и нов. Это именно то, что нужно теперь русскому обществу: правда, правда, которой со смертью Гоголя так мало осталось в русской литературе». Похвала Панаева и Некрасова понятна: «Севастополь в мае» — стал, пожалуй, самым тесным литературным сближением Толстого с тем направлением, которое позднее получило название «революционно-демократическое». Но уже следующий рассказ — «Севастополь в августе», законченный им уже в Петербурге, был не в пример светлее и тоньше — в нём, помимо собирательных «типажей», вновь появляются живые люди. А ещё позднее, в июле 1856 г., Толстой в письме Некрасову ясно сформулировал свой выбор в пользу «пушкинской» литературы: «У нас не только в критике, но в литературе, даже просто в обществе, утвердилось мнение, что быть возмущенным, желчным, злым очень мило. А я нахожу, что очень скверно. Гоголя любят больше Пушкина. Критика Белинского верх совершенства, ваши стихи любимы из всех теперешних поэтов. А я нахожу, что скверно, потому что человек желчный, злой — не в нормальном положении. Человек любящий — напротив, и только в нормальном положении можно сделать добро и ясно видеть вещи». Хотя литература и составляла значительную и всё более возрастающую часть жизни Толстого, всё-таки основным занятием для него была служба. Трудно сказать определённо, каким командиром стал бы Толстой, продолжи он военную карьеру, но можно сказать определённо, что в период севастопольской обороны он не зарекомендовал себя хорошим начальником. И это касается не только его постоянных конфликтов с командованием, трений с сослуживцами, но и его отношений с подчинёнными. Одаховский, например, вспоминал, что «с солдатами Толстой жил мало, и солдаты его мало знали. Но, бывало, у него хватит духа сказать солдату: «Что ты идешь расстегнутый?!» (Сам был либералом по этой части)».
Толстой не гнушался лично бить солдат. Эта прискорбная страница биографии великого гуманиста как-то стыдливо замалчивается его апологетами. Об избиении им солдат Толстой пишет в дневнике ещё в период пребывания в Дунайской армии: «…прибил Давыденку» (3 сентября 1854 г.). А 15 июня 1855 г., уже командуя взводом, Толстой пишет: «раздражительность, что дрался на ученьи… Удивительно, как я гадок и как вовсе несчастлив и сам себе противен». Но одновременно это не мешало Толстому ходатайствовать о награждении отличившихся — см. напр. запись от 1 октября 1855 г.: «просил о наградах солдатам». И даже месяцы спустя после отъезда в Петербург вёл переписку о Георгиевских крестах для солдат его бывшего подразделения. Вот какую оценку дал Одаховский командирским качествам Толстого: «Назначение это (командиром отдельного взвода. — О. С.) было грубой ошибкою, так как Лев Николаевич не только имел мало понятия о службе, но никуда не годился как командир отдельной части: он нигде долго не служил, постоянно кочевал из части в часть и более был занят собой и своею литературой, чем службою».
Как бы то ни было, Толстой со своим взводом принял участие в сражении на Чёрной речке 4 августа 1855 г., закончившимся тяжёлым поражением русской армии. Взвод Толстого, совершив долгий переход, вышел на указанную позицию, на которой и находился до конца сражения. Стрелять ему не пришлось — дальность стрельбы горных орудий была недостаточной, и основную тяжесть артиллерийского прикрытия выполняли в этом месте соседние полевые батареи, вместе с которыми взвод Толстого и свершал марш к месту сражения. В письме Т. А. Ергольской, написанном вечером после боя, Толстой сообщает: «Сегодня, 4 числа, было большое сражение. Я там был, но мало участвовал. Я жив и здоров, но в душевном отношении никогда себя хуже не чувствовал, сражение было проиграно. Ужасный день: лучшие наши генералы и офицеры почти все ранены или убиты… Думаю, что надолго мы теперь ничего предпринимать не будем». Примерно об этом же он 7 августа сообщает и брату С. Н. Толстому: «я всё-таки пишу тебе несколько строк, чтобы успокоить за себя по случаю сражения 4-го, в котором я был и остался цел; — впрочем я ничего не делал, потому что моей Горной артиллерии не пришлось стрелять». Здесь нельзя не отметить симпатичную черту Толстого — он не преувеличивал своего участия, не приписывал себе какие-то мифические подвиги и пережитые невероятные опасности. При этом очевидно, что Толстой не трусил, а спокойно выполнял приказ. И тем не менее, несмотря на скромное, если не сказать, созерцательное, участие в бою, Толстой получил повышение. В формулярном списке Толстого говорится: «произведен за отличие в сражении против турок, англичан и французов 4 августа 1855 г. при Черной речке в поручики».
Сражение при Чёрной речке в биографии Толстого ознаменовалось важным эпизодом его творческой биографии — по следам поражения он написал слова к песне «Как четвёртого числа…». Крылатым выражением русского языка стали слова из этой песни «гладко было на бумаге, да забыли про овраги…». Сама песня, стилизованная под солдатское творчество, создавалась как сатирические куплеты, едко высмеивающие неудачи армии, нераспорядительность начальства, неспособность командиров. Интересный эпизод, связанный с историей создания песни, сообщил В. Ф. Лугинин, который был младшим офицером во время Севастопольской обороны. Посланный с донесением к командиру одного из полков, Лугинин узнаёт, что тот находится в палатке Толстого. «Иду туда… и застаю компанию совершенно пьяных офицеров, все хором поют толстовскую солдатскую песню про четвертое августа, а сам Толстой, тоже пьяный, дирижирует и запевает, присочиняя новые совершенно непечатные куплеты». Песня стала довольно известной не только в Южной армии — она быстро расходилась в списках по стране, так как её текст офицеры отправляли друзьям в тыл своим друзьям и знакомым. В 1857 году тест песни был даже напечатан Герценом в «Полярной звезде» с интересным примечанием: «Эти песни списаны со слов солдат. Они не произведение какого-нибудь автора, а в их складе нетрудно узнать выражение чисто народного юмора». Публикация Герцена превратила песню в своего рода квинтэссенцию т. н. «революционно-демократического» взгляда на Крымскую войну, по большей части пораженческого, если не сказать злорадного. Создание русским офицером матерных частушек по поводу тяжёлого поражения своей армии при том, что среди убитых и раненых были и лично знакомые ему люди, поднимет вопрос об этичности поведения Толстого, особенно с учётом оскорбительных характеристик, которыми Толстой наградил погибших русских генералов Н. А. Реада, П. А. Вревского, П. В. Веймарна (см. например, «Туда умного не надо, ты пошли туда Реада», «Веймарн плакал, умолял…», «Барон Вревский генерал… когда подшофе»).
Собственно, сам Толстой позднее дал оценку такого рода поведению. В романе «Война и мир» содержится интересная сцена, описывающая прибытие потерпевшего поражение австрийского генерала Мака в штаб Кутузова. И тогда один из русских адъютантов позволил себе шутовскую насмешку над Маком. И вот какую оценку, вложенную в уста Андрея Болконского, даёт Толстой этой выходке:
«Да ты пойми, что мы — или офицеры, которые служим своему царю и отечеству и радуемся общему успеху и печалимся об общей неудаче, или мы лакеи, которым дела нет до господского дела. Сорок тысяч человек погибло, и союзная нам армия уничтожена, а вы можете при этом шутить. Это простительно ничтожному мальчишке, как вот этот господин, которого вы сделали себе другом, но не вам, не вам».
Таким образом, получается, что сам Толстой своё поведение в истории с песней позднее оценил как «лакейское» и недостойное звания офицера.
Через год, когда скандалом с песней заинтересовалось высшее командование, от Толстого потребовали объяснений. 7 ноября 1856 г. Толстой пишет в дневнике: «Великий Князь знает про песню. Ездил объясняться с Екимахом». (Великий князь Михаил Николаевич был генерал-фельдцейхмейстером, то есть главным начальником артиллерии, адъютантом которого был полковник А. А. Якимах). Подробности объяснений Толстого с Якимахом неизвестны, но можно предположить, что разговор был непростым, тем более что Якимах сам был участником сражения на Чёрной речке.
В письме брату С. Н. Толстому 11 ноября 1856 г. он пишет:
«Князь Михаил, узнав, что я, будто бы, сочинил песню, недоволен особенно тем, что, будто бы, я учил ее солдат»86. Сам Толстой, судя по всему, опасался возможных последствий и потому отрицал и своё авторство песни и то, что он обучал ей подчинённых.
В письме от 5 декабря 1856 г. Толстой сообщает брату и о деле, и о своих опасениях:
«На днях узнал, что Государь читал вслух своей жене мое Детство и плакал. Кроме того, что это мне лестно, я рад, что это исправляет ту клевету, которую на меня выпустили доброжелатели и довели до Величеств и Высочеств, что я, сочинив Севастопольскую песню, ходил по полкам и учил солдат ее петь. Эта штука в прошлое царствованье пахла крепостью, да и теперь, может быть, я записан в 3-е Отделенье и меня не пустят за границу».
Смеем предположить, что указание на «клеветнический» характер обвинений сделано в расчёте на то, что власти прочитают это письмо и получат ещё одно свидетельство невиновности Толстого. Дело в том, что Толстой в это время знал, что находится под надзором полиции в связи с этим делом — в неотправленном письме В. В. Арсеньевой, датированном 8 ноября 1856 г. прямо говорится: «Оказывается, что я под присмотром тайной полиции».
Власть, несомненно, имела все необходимые доказательства виновности Толстого, но делу решено было не давать ход, и страхи Толстого не оправдались. Возможно, действительно сыграло свою роль личное благоволение Александра II к таланту Толстого, а, может быть, власти просто не захотели поднимать скандал, связанный с преследованием ставшего уже известным писателя по поводу какой-то глупой песни. К тому же, это противоречило бы тогдашним «либеральным» декларациям власти, отмеченным среди прочего смягчением участи куда более виноватых декабристов и петрашевцев.
Чтобы закончить историю с песней «Как четвёртого числа…», следует указать, что позднее, уже в царствование Александра III, Толстой не отрекался от своего авторства. Более того, он даже приписывал себе и более раннюю песню — «Как восьмого сентября…», посвящённую сражению на Альме, случившемуся за несколько месяцев до появления Толстого в Крыму. (Большинством исследователей авторство Толстого в последнем случае оспаривается, а само утверждение и объясняется недоразумением, возникшим вследствие невнимательности, допущенной Толстым в переписке).
VI.
Но это было потом. А тогда, сразу после поражения на Чёрной речке, Толстой не только сочиняет комические куплеты на тему поражения, пишет заметки, играет в карты, читает книги, но и продолжает военную службу. В середине августа он проявляет инициативу и даже составляет план атаки. 13 августа 1855 г. в дневнике запись: «Опять гадал. Написал весьма мало, хотя и был в духе. Пришёл мне в голову план атаки через ворота Байдарской долины, посоветуюсь с знающими местность». Неизвестно, в какую форму вылились эти предложения, но реальных последствий эти мысли не имели — либо план не был принят, либо Толстой в итоге сам от него отказался.
Поражение на Чёрной речке стало предвестником падения Севастополя. Хотя русская армия была ослаблена, она не была деморализована, нотем не менее штаб разрабатывал план эвакуации, в соответствие с которым между Северной и Южной сторонами Севастополя был возведён наплавной мост.
А армия союзников готовилась к решающему штурму, который и состоялся 27 августа, предваряемый несколькими днями беспрестанной бомбардировки. В результате ожесточённого сражения, в ходе которого некоторые укрепления несколько раз переходили из рук в руки, русские удержали все позиции, кроме Малахова кургана. Толстой стал свидетелем и, до известной степени, участником этого боя. О роли Толстого в деле 27 августа говорится в записках его начальника полковника Глебова и воспоминаниях Одаховского.
Записки Глебова представляют особую ценность, так как были созданы именно во время указанных событий. И, описывая действия Толстого, Глебов, не предполагавший его последующей писательской славы, говорил о нём именно как об офицере.
Мы позволим себе процитировать значительный отрывок этих записок, поскольку в нём говорится не только о роли Толстого в событиях 4 и 27 августа, но также содержатся интересные сведения о той репутации, которую Толстой приобрёл среди строевых офицеров (запись датирована 13 сентября 1855 г.):
«Как много, подумаешь, при главной квартире дармоедов — настоящие башибузуки. Теперь большая часть их толкается с утра до вечера по Бахчисараю; некоторые же отправились кавалькадой на горный берег. Майор Ст[олып]ин такой же башибузук; он служит в каком-то кавалерийском полку, а числится при главной квартире, не состоя ни при ком. На этом основании он и баклушничает, где ему хочется; теперь, вот уже две недели, как живет в Бахчисарае ни при чём и ни при ком, а между тем получает жалованье и, вероятно, и награды. Такой же башибузук и граф Толстой, поручик артиллерийский; он командует двумя горными орудиями, но сам таскается везде, где ему заблагорассудится; 4-го августа примкнул он ко мне, но я не мог употребить его пистолетиков в дело, так как занимал позицию батарейными орудиями; 27-го августа опять пристал он ко мне, но уже без своих горных орудий; поэтому я и мог, за недостатком офицеров, поручить ему в командование пять батарейных орудий. По крайней мере, из этого видно, что Толстой порывается понюхать пороха, но только налетом, партизаном, устраняя от себя трудности и лишения, сопряженные с войною. Он разъезжает по разным местам туристом; но как только заслышит где выстрел, тотчас же является на поле брани; кончилось сражение, — он снова уезжает по своему произволу, куда глаза глядят. Не всякому удастся воевать таким приятным образом. Говорят про него также, будто он, от нечего делать, и песенки пописывает и будто бы на 4-е августа песенка его сочинения».
Исчерпывающая характеристика!
Из указания Глебова на то, что Толстой во время штурма 27 августа командовал пятью орудиями, некоторые апологетически настроенные биографы Толстого делают вывод, что он принимал непосредственное участие в отражение штурма. Это не так. В записи, сделанной на следующий день после штурма, Глебов пишет:
«Вчера, 27-го августа… начался штурм Севастополя. Это было около 12 часов утра; Крыжановский тотчас же прибежал ко мне и приказал, чтоб я, как можно скорее, скакал на Северную сторону, и там, против моста и в стороне от него, расставил бы две батареи, 11 и 14 бригады с тем, чтобы орудия эти могли обсыпать картечью мост и вдоль и поперек, разумеется, на тот случай, когда неприятель опрокинет наши войска и вслед за ними бросится чрез мост… Ночью предполагали даже перевезти на Северную сторону и орудия, но в этом не успели: большую часть потопили на бухте, а другую заклепали, как могли. Мне поручено было перевезти орудия от моста за Северное укрепление… когда же удостоверился я, что орудия спасены быть не могут, распустил всех по их командам».
Т.е., по свидетельству Глебова, он днём во время штурма вместе с Толстым находился на Северной стороне Севастополя, в то время как сражение проходило на Южной. Таким образом, Толстой непосредственного участия в сражении 27 августа не принимал, а лишь наблюдал его со стороны. Возможно, что Толстой помогал Глебову в неудачной попытке эвакуации орудий.
В то время как Толстой «туристом» находился вместе с Глебовым, его отсутствие в расположении части было замечено и вызвало гнев начальства. Вот что вспоминал Одаховский спустя полвека:
«Лев Николаевич не торопился являться, а когда явился (это было уже после отступления с Южной стороны на Северную), то генерал Шейдеман напал на него со словами: «Что вы так опоздали? Вы должны были явиться раньше!» Толстой же, не смутившись, отвечал: «Я, ваше превосходительство, переправлялся через реку… Думал, затоплять ли орудия?».
Стоит напомнить, что генерал Шейдеман полтора года назад был тем самым батарейным командиром в Дунайской армии, который объявил Толстому строгий выговор.
Сам Толстой не преувеличивал своего участия в деле 27 августа. В письме Т. А. Ергольской 4 сентября 1855 г. он пишет:
«Я имел счастье и несчастье прибыть в город как раз в день штурма; так что я присутствовал при этом и даже принял некоторое участие, как доброволец. Не пугайтесь: я почти не подвергался никакой опасности… Я плакал, когда увидел город объятым пламенем и французские знамена на наших бастионах».
В рассказе «Севастополь в августе 1855 года», в котором Толстой описал штурм, содержится интересная сцена:
«По сю сторону бухты, между Инкерманом и Северным укреплением, на холме телеграфа, около полудня стояли два моряка, один — офицер, смотревший в трубу на Севастополь, и другой, вместе с казаком только что подъехавший к большой вехе…
• Штурм! — сказал офицер с бледным лицом, отдавая трубку моряку.
Казаки проскакали по дороге, офицеры верхами, главнокомандующий в коляске и со свитой проехал мимо. На каждом лице видны были тяжелое волнение и ожидание чего-то ужасного.
• Не может быть, чтобы взяли! — сказал офицер на лошади.
• Ей-богу, знамя! посмотри! посмотри! — сказал другой, задыхаясь, отходя от трубы, — французское на Малаховом!».
Образ «французских знамён над русскими бастионами», содержащийся также и в письме, свидетельствует о том, что Толстой в этой сцене не только описал своё собственное эмоциональное состояние, но и указал своё точное месторасположение во время штурма — «по сю сторону бухты, между Инкерманом и Северным укреплением».
Следует отметить, что в формулярном списке Толстого, в котором скрупулёзно указаны все бои и мелкие стычки, в которых он принимал участие, штурм 27 августа совсем не значится.
После штурма начальник штаба артиллерии Севастопольского гарнизона генерал Крыжановский, прекрасно осведомлённый о литературных способностях Толстого, поручил ему подготовить отчёт о деятельности артиллерии 27 августа 1855 г.. Для этого Толстому были переданы донесения командиров батарей, которые он обобщил и подготовил итоговый документ. Опыт работы с военными донесениями, часто противоречащими друг другу, очень пригодился Толстому впоследствии при работе над «Войной и миром». В 1868 г. в статье «Несколько слов по поводу книги «Война и мир»» Толстой писал:
«Я жалею, что не списал этих донесений. Это был лучший образец той наивной, необходимой, военной лжи, из которой составляются описания. Я полагаю, что многие из тех товарищей моих, которые составляли тогда эти донесения, прочтя эти строки, посмеются воспоминанию о том, как они, по приказанию начальства, писали то, чего не могли знать. Все испытавшие войну знают, как способны русские делать свое дело на войне и как мало способны к тому, чтобы его описывать с необходимой в этом деле хвастливой ложью. Все знают, что в наших армиях должность эту, составления реляций и донесений, исполняют большей частью наши инородцы».
С падением Севастополя сколь-нибудь активные боевые действия прекратились. Иногда происходили мелкие стычки, изредка случались перестрелки, в некоторых принимал участие и Толстой, о чём он пишет в своём дневнике: «Нынче мы отступили с маленькой перестрелкой в цепи» (27 сентября), «Все эти 3 дня был в беспрестанных хлопотах и передвижениях; вчера даже выпустил две картечные гранаты» (1 октября).
Но, по сути, война в Крыму окончилась, и армия пребывала в тоскливом бездействии. Толстой всё больше думает об отставке, хотя до заключения мира это и было затруднительно. Он коротает время за литературными занятиями — именно тогда начата работа над завершающим рассказом севастопольского цикла —
«Севастополь в августе…» (см. выше), а также проводит вечера за карточным столом, при этом чаще всего проигрывая в долг.
Осенью 1855 г. Толстой снова впадает депрессию. Характерна запись в дневнике от 10 октября:
«Нахожусь в лениво-апатически-безысходном, недовольном положении уже давно. Выиграл еще 130 р. в карты. Купил лошадь и узду за 150. Какой вздор! моя карьера литература — писать и писать! С завтра работаю всю жизнь или бросаю все, правила, религию, приличия — все».
В начале ноября 1855 г. Толстой, выхлопотав поручение, отправился курьером в Петербург, где получил новое назначение — он был прикомандирован к «Ракетному заведению» генерала Константинова. В действующую армию Толстой больше не возвращался.
Интересно, что первое время Толстой жил на квартире И. С. Тургенева, с которым до этого был знаком только по переписке. К мирной обстановке Толстой привык не сразу, и первое время давала знать привычка к разгульной бивуачной жизни. Вот как описывает свою первую встречу с Толстым А. А. Фет:
«Тургенев вставал и пил чай (по-петербургски) весьма рано, и в короткий мой приезд я ежедневно приходил к нему к десяти часам потолковать на просторе. На другой день, когда Захар отворил мне переднюю, я в углу заметил полусаблю с анненской лентой.
• Что это за полусабля? — спросил я, направляясь в дверь гостиной.
• Сюда пожалуйте, — вполголоса сказал Захар, указывая налево в коридор, — это полусабля графа Толстого, и они у нас в гостиной ночуют. А Иван Сергеевич в кабинете чай кушают.
В продолжение часа, проведённого мною у Тургенева, мы говорили вполголоса, из боязни разбудить спящего за дверью графа. «Вот всё время так, — говорил с усмешкой Тургенев. — Вернулся из Севастополя с батареи, остановился у меня и пустился во все тяжкие. Кутежи, цыгане и карты во всю ночь; а затем до двух часов спит, как убитый. Старался удерживать его, но теперь махнул рукой».
Формально в отставку Толстой вышел лишь в конце 1856 года. Но почти весь год, прошедший от возвращения из Севастополя и до дня отставки, Толстой числился в отпусках — сначала
«по домашним обстоятельствам», затем «по болезни». Всё это время он имел возможность целиком посвятить себя новому занятию — профессиональной литературе, которая тогда включала в себя не только написание произведений, но и участие в журнальных дрязгах, которые тогда сотрясали «Современник», с которым он тогда сотрудничал.
19 октября 1856 Толстой составляет рапорт на имя Александра II, в котором пишет:
«В службу Вашего Императорского Величества вступил в 1852-м году и продолжая оную и находясь в делах противу неприятеля на Кавказе и под Севастополем расстроил свое здоровье до того, что при всем желании продолжать далее не могу, а потому, представляя при сем реверс100 и медицинское свидетельство, всеподданнейше прошу к сему. Дабы повелено было сие мое прошение принять и меня именованного по болезни от службы уволить».
Следует отметить, что медицинское свидетельство Толстой получил буквально за один день. Ещё накануне он узнаёт об отказе в отставке по болезни (запись в дневнике 18 октября: «Отставку воротили»), а на следующий день выезжает в Тулу, где сразу же получает медицинское свидетельство с перечислением целого букета болезней (сердце, печень, лёгкие, крымская лихорадка и т. д.). Поразительная скорость диагностики!
Как бы то ни было, 26 ноября 1856 года Толстой увольняется в отставку и окончательно прощается с военной службой.
Некоторые биографы Толстого ошибочно полагают, что служба в армии и особенно Севастопольская эпопея сделали из Толстого чуть ли не пацифиста. Это совсем не так. «Непротивление злу насилием», антивоенный пафос толстовства — это продукт куда более позднего периода его биографии.
Долгое время после отставки Толстой с ностальгией вспоминал о своей офицерской жизни. Например в письме 28 октября 1864 г. к брату жены А. А. Берсу он пишет:
«Ты описываешь свою жизнь в жидовском местечке и поверишь ли, мне завидно. Ох, как это хорошо в твоих годах посидеть одному с собой глазу на глаз и именно в артиллерийском кружку офицеров. Не много, как в полку, и дряни нет, и не один, а с людьми, которых уже так насквозь изучишь и с которыми сблизишься хорошо. А это-то и приятно, и полезно… Ежели бы еще война при этом, тогда бы совсем хорошо. Я очень счастлив, но когда представишь себе твою жизнь, то кажется, что самое-то счастье состоит в том, чтоб было 19 лет, ехать верхом мимо взвода артиллерии, закуривать папироску, тыкая в пальник, который подает 4-й № Захарченко какой-нибудь и думать: коли бы только все знали, какой я молодец!».
В 1863 г. во время польского восстания Толстой даже намеревался вернуться на военную службу и принять участь в подавлении восстания. Так в письме к А. А. Фету 1 мая 1863 г. он пишет:
«Что вы думаете о польских делах? Ведь дело-то плохо, не придётся ли нам с вами… снимать опять меч с заржавевшего гвоздя?».
Намерение вернуться в армию вызвало даже конфликт с молодой женой. В своём дневнике С. А. Толстая 22 сентября 1863 г. пишет:
«На войну. Что за странность? Взбалмошный — нет, не верно, а просто непостоянный… Поставил в такое положение, что надо жить и постоянно думать, что вот не нынче, так завтра останешься с ребенком, да, пожалуй, еще не с одним, без мужа. Все у них шутка, минутная фантазия. Нынче женился, понравилось, родил детей, завтра захотелось на войну, бросил… Не верю я в эту любовь к отечеству, в этот enthousiasme в 35 лет. Разве дети не то же отечество, не те же русские? Их бросить, потому что весело скакать на лошади, любоваться, как красива война, и слушать, как летают пули».
Намерение Толстого присоединиться к армии в деле подавления польского восстания — факт, тщательно «замыливаемый» многими его биографами, стремящимися представить Толстого как последовательного оппонента царского режима.
Вопреки апологетической — «пацифистской» — версии биографии Толстого, он и долгое время после отставки считал войну «счастьем» и «весельем». Примечательно, что именно в период такого «позитивного» отношения к войне им и был написан самый знаменитый из его романов — «Война и мир». Лишь гораздо позднее, после своего т. н. «духовного кризиса», когда Толстой пересмотрел своё отношение к патриотизму, к православию, к войне вообще, он изменил своё отношение и к Севастопольской эпопее, которую раньше считал «славной на веки защитой». В 1889 г. к Толстому обратился ветеран Севастополя, бывший артиллерийский офицер А. И. Ершов с просьбой написать предисловие к его запискам. И в этом ненапечатанном тогда предисловии великий писатель фактически отрёкся от всего того, за что когда-то сражался поручик Толстой:
«Особенное свойство самой войны севастопольской — подвигов деятельных никаких не было, да и быть не могло. Никого нельзя было спасать, защищать, никого даже нельзя было наказывать, никого удивлять нельзя было. Все подвиги сводились к тому, чтобы быть пушечным мясом, и если делать что, то делать дурное, т. е. стараться делать вид, что не замечаешь страданий других, не помогать им, вырабатывать в себе холодность к чужим страданиям. И если что и делать, то или посылать людей на смерть, или вызывать их на опасность.…Единственный мотив всей войны, всей гибели сотен тысяч был Севастополь с флотом. И этот Севастополь был отдан, и флот потоплен, и потому простое неизбежное рассуждение: зачем же было губить столько жизней? невольно приходило в голову…
Мы герои, мы вернулись из ада Севастополя, мы перенесли все эти неслыханные труды и опасности. Это неслыханная, геройская защита. Все это чувствуется, и не хочется отказаться от заплаченной таким риском жизни роли, но вместе с тем ясно, определённо сказать, в чём состояли подвиги, кроме как в том, в чём состоял подвиг всякой артиллерийской лошади, которая стоит в своём месте, не обрывая недоуздка…».
В нашу задачу не входило изложение полной биографии Толстого. Мы ограничились лишь периодом его военной службы и оценивали Толстого не как литератора, а как офицера. Но именно этот этап определил всю его будущую жизнь и обогатил тем опытом, без которого не состоялся бы великий писатель. Именно благодаря багажу эмоций и впечатлений, пережитых на войне, Толстой, как Наполеон, из артиллерийского поручика превратился в «литературного императора», властителя дум миллионов и живого классика.
Для нас очевидно, что с уходом в отставку поручика Толстого — недисциплинированного, вздорного, постоянно рефлексировавшего из-за личных неудач — армия ничего не потеряла, а литература приобрела великого художника.