Эстония в тени Judenfrei или легализованный геноцид / М.А. Колеров
Эстония в тени Judenfrei или легализованный геноцид: Г. М. Пономарёва, Т. К. Шор. Русская печать и культура в Эстонии во время Второй мировой войны (1939–1945). Tallin, 2009.
Сборник статей Г. М. Пономарёвой и Т. К. Шор, объединённых предметом исследования, освещает сам предмет в столь частных и фрагментарных очерках, лишённых общей экспозиции и принципиальной постановки вопроса, а Введение к сборнику находится столь далеко от этих задач, что книга оказалась бы окончательно композиционно рыхлой, не будь в ней иного стержня — пронизывающего её насквозь пафоса официальной исторической пропаганды, принятой в современной Эстонии, и действующей там официальной исторической политики, суть которых из ниже изложенного будет предельно ясна, хотя всем интересующимся этой страной она ясна и без обращения к книге.
Обращение к рецензируемой книге продиктовано законным желанием обнаружить в ней, тем не менее, новое знание. Зависимость исследования от прописей официоза, принудительно устанавливающего доктрину «советской оккупации» Эстонии, — сознательный выбор авторов, а вовсе не неизбежность: современная эстонская историография ХХ века имеет и яркие, авторитетные образцы индивидуальной научной свободы, реализованной, например, в глубоких и политически актуальных трудах Магнуса Илмъярва и Тыну Таннберга. О научном качестве статей Пономарёвой и Шор сказать что?либо столь же комплиментарное трудно: настолько они бедны содержанием, словно их внутренний цензор, во избежание крамолы, загодя отсёк научную мысль от присущего ей любопытства и от поиска контекстуального горизонта там, где это просто необходимо, но угрожает прописям официоза.
Исчерпывающий перечень статей книги таков: «Конфронтация и диалог» русских в Эстонии 1939–1945; Советско-финская война 1939–1940 («Зимняя война») в откликах местных русских; Юбилей М. Ю. Лермонтова; Славянская филология в Тартуском университете в 1940–1941 и в 1941–1944; Русские литераторы в Таллине в 1941–1944; Русские периодические издания 1941–1944 и их содержание; Русские песня и музыка в Эстонии 1939–1945.
Введение авторов предпосылает статьям формулу, призванную служить сигналом методологической лояльности авторов в глазах современных историков культуры: «Цель настоящей книги проследить влияние политических явлений на смену культурных кодов (подчёркнуто мной. — М. К.) в Эстонии на примере русской печати и культуры во время Второй мировой войны. Уничтожение русской культуры в Эстонии прослеживается в течение четырёх периодов, связанных с изменением государственной власти»:
1. август 1939 — июнь 1940 — «трансформация политики государства в отношении русского меньшинства Эстонии, обусловленная принятием пакта Риббентропа-Молотова» (как известно, соглашение Германии и СССР от 23 августа 1939 года о разделе сфер влияния, в частности в Прибалтике, оставалось секретным и вряд ли могло иметь непосредственное воздействие на культуру, а вот постепенное подчинение Эстонии советскому контролю и замена договора Эстонии и Германии о ненападении от 7 июня 1939 года договором о взаимопомощи Эстонии и СССР от 28 сентября 1939 — было, напротив, публичным).
2. июнь 1940 — июль 1941 — изменения «в первый советский год связаны с репрессиями, направленными на уничтожение русского национального меньшинства в Эстонии». Это утверждение, очевидно, составляет собственное сенсационное научное открытие авторов, утверждающих, что СССР ставил перед собой в Эстонии задачу геноцида русских общей численностью, по их же данным, около 92 000 или 94 000 человек (с. 28, 7). Полноту интеллектуальной ответственности за этот феерический бред должны вместе с авторами разделить и научные рецензенты книги: известные научные деятели Наталия Башмакофф (Финляндия), Аурика Меймре (Эстония) и Людмила Спроге (Латвия).
3. июль 1941 — сентябрь 1944 — (видимо, в качестве гитлеровского просвещённого ответа на обнаруженный советский геноцид) «во время немецкой оккупации уже с начала 1942 г. наблюдался процесс культурной реставрации русской общины, правда, строго ограниченной рамками специально разработанной для территорий Остланда национал-социалистической доктрины». Примечательно, что в этой формуле о спасительной для русской культуры Эстонии гитлеровской оккупации категорически не нашлось места даже для упоминания двух фундаментальных для темы фактов о том, что именно из себя представляла гитлеровская оккупация в Эстонии: о Холокосте, об успешном завершении которого на территории, объявленной поэтому Judenfrei, отчиталась профильная часть оккупационной администрации уже в декабре 1941 года; об истребительных репрессиях здесь гитлеровцев и их эстонских коллаборационистов против тысяч советских военнопленных и граждан, лояльных к советской власти.
4. вторая половина 1944 — 2 сентября 1945 — «вторая советская оккупация и конец Второй мировой войны означали завершение истории русского меньшинства и укоренение нового понятия «советские» русские». Указывая на введение в научный оборот новых источников и исследований по истории советской Эстонии (Эстонской ССР, ЭССР), авторы вполне комично, совершенно в духе отвергаемой ими советской пропаганды, делают вид и утверждают, что новые источники по истории ЭССР существуют только на эстонском и английском языках (а не на русском языке как языке оригинала для центральных органов власти СССР, как это есть на самом деле для абсолютного большинства новых документов). Авторскому добровольному научному провинциализму, похоже, внутренний цензор не разрешает даже упоминать по названиям многочисленные и разноречивые труды и архивные публикации последних 25 лет по истории ЭССР, пока их не переведут на английский или эстонский язык. Хотя русский язык и русские писатели авторам известны, русский язык науки, даже в части солидарной с их политическим пафосом, в целом не получил от них права на жизнь, — тем удивительнее, что своё сочинение они написали на русском. Немецкая литература и источники также авторами в целом проигнорированы, также несмотря на частные упоминания (с. 4–5).
И это — всё, что имели сказать в своём Введении авторы книги, твердя с ничем не объяснимым самомнением, не охлаждаемым международной редакционной коллегией, о том, что «целью работы было выявление (Всего! — М. К.) культурного текста (Всех! — М. К.) русских этого периода» (с. 6). Эта анекдотическая претензия авторов выявить именно общий этнический культурный код русских не случаен, ибо даже идеологические обстоятельства и политика СССР этнизируются и толкуются авторами как факторы коллективной характеристики и коллективной ответственности русских, уверенность в коих столь присуща эпохе правящего довоенного этнического национализма в Центральной и Восточной Европе, в постимперских лимитрофах, и ныне — в эпоху правящего этнического национализма в Литве, Латвии и Эстонии.
Например, в контексте советско-финской войны 1939–1940 гг. заявляется: «Вполне понятно (курсив мой. — М. К.), что отношение к военным действиям русских (не советских! — М. К.) в среде русского меньшинства Эстонии и русских эмигрантов отличалось от трактовки этих событий в эстонской прессе, но в то же время и не сливалось с официозной позицией СССР» (С. 28). При этом уже на соседних же страницах сами авторы заявляют нечто противоположное избранной ими же этнической схеме: «В этот период Эстония уже входила в зону советского влияния, поэтому местные русские газеты не могли себе позволить открыто критиковать действия советского правительства» (С. 36). Тут же оказывается, что «понятного» здесь мало, ибо не известно и не объясняется авторами, как именно советская пропаганда ещё до обозначенного рубежным августа 1939 года получила в Эстонии столь могучее оружие, как прокат фильмов в кинотеатрах, где беспрепятственно шли советские кинокартины «Юность Максима», «Цирк», «Волга-Волга», «Весёлые ребята», «Чапаев», «Александр Невский».
Запутавшиеся авторы в итоге предпочитают не деконструировать тотальный культурный код всех русских, а без затей смешивают в кучу свои презумпции с противоречащей им реальностью: «Зимняя война наглядно обнаружила резкое социальное расслоение русского населения. Необразованная беднота выступала в поддержку Красной Армии, другая часть, в основном интеллигенты, переживала за Финляндию. Сложнее было с юношами из интеллигентных семей, которые отождествляли советскую армию с русской. (…) [При этом] фильм «Александр Невский» крутили беспрепятственно и с неизменным успехом» (с. 28–29, 36). Странным образом отталкиваясь не от описываемых событий ноября 1939?го на советско-финской границе на Карельском перешейке и современных им интерпретаций, а от апостериорного финского имени «Зимняя война», авторы стремятся послужить «обоснованию» этого финского имени, выискивая в мемуарах и сводках погоды «зимние» аналогии, словно свидетельства того, что зима 1939?/?1940 гг. в Эстонии была очень холодной (С. 33–35), служат аргументами в пользу климатически-психологической солидарности эстонцев с финнами, позже назвавших эту войну Зимней: «Эмоционально Зимняя война в Финляндии в сознании Эстонии (вот так! в коллективном сознании коллективной Эстонии. — М. К.) ассоциировалась с Холодом и лютой зимой…» (удивительно, что она авансом не ассоциировалась с операцией США и НАТО (куда Эстония вступила в 2004 году) против Ирака в январе—феврале 1991 года под названием «Буря в пустыне»).
Начиная своё повествование о войне 1939–1940 гг., авторы берут на вооружение ленинско-сталинскую риторику о войнах «справедливых и несправедливых», соединяя её с «разоблачением» якобы генетического русско-советского империализма: «эта война со стороны СССР имела захватнический характер, оправдываемый претензиями Сталина восстановить прежние границы Российской империи, а кроме того, имела ярко выраженную имперскую идеологическую подоплёку» (с. 27). Однако уже само это описание контекста опять обнаруживает партийную недобросовестность авторов. Даже не указывая на никак не подвергаемую ими сомнению справедливость эстонского империализма в его реализованных в 1920 году претензиях на древнейший русский Печорский уезд, не указывая на союзную Эстонии финскую империалистическую доктрину «Великой Финляндии» до Северного Ледовитого океана и Белого моря, можно отметить и собственное признание авторов: оказывается, кроме этнической, социальной или созданной советской пропагандой «предрасположенности» русских в Эстонии к «варварству», было в их опыте нечто иное, прямо противоположное, защитное от противостоящего им варварства.
По недосмотру самоцензуры, авторы цитируют свидетельство русского из Эстонии от октября 1940 года о том, что «и в мирное время финны так ненавидели русских, а теперь и подавно» (с. 33). И здесь, как и повсюду в книге, авторская политическая самоцензура сопрягается не столько с интерпретациями фактов, сколько с прямым игнорированием тех фактов, что противоречат их пропагандистской позиции. Даже если принять за должное игнорирование авторами тех историографических традиций, что не прошли верификацию в их цензуре, то и здесь они принимают во внимание лишь то, что позволяет им, как им кажется, стройно изобразить советских евреев и русских источником зла, варварства и виновниками антисемитизма, сделав самих евреев виновными в Холокосте и др.
При этом игнорируются данные собственно эстонской художественной литературы, особенно эмигрантской, которую, казалось бы, вдвойне хорошо должны знать авторы из современной Эстонии. Вот, например, другая исследовательница из Эстонии предельно ясно пишет о том, что презумпция варварства русских и советских не имеет своего начала ни в советизации Эстонии, ни в советско-финской войне:
«эмигрантскую прозу наполняет мысль, что русские оборвали прежнюю жизнь эстонцев. Важнейшее место занимает не просто идеология, но идеология, самым тесным образом переплетённая с национальностью: русские приравнены к коммунистам. (…) В эмигрантской прозе русские персонажи играют отрицательные роли, в основном изображается их вторжение в дома эстонцев, описывается их разрушительная, губительная деятельность, пытки (…) Описание подобных страшных деяний русских в общих чертах совпадает с изображением русских в эстонских исторических романах 1930?х годов: по сути, проза 1940?х продолжает «русский дискурс» предшествующего десятилетия. (…) Основная оппозиция при изображении русских: цивилизованный — нецивилизированный. Koнструируется образ дикого, языческого, звериного русского, это «они», явственно противопоставленные «нам», исходящим из христианских и культурных норм. Они варвары» (См.: Aннели Kывамеэс. Фрагменты эстонской военной прозы: 2?я Мировая война и русские во II-й пол. 1940?х годов // Toronto Slavic Quarterly. No 34. Fall 2010).
И вновь обращение к фактической стороне столь однобоко вскрываемого авторами «культурного кода» всех русских обнажает весьма условную и зыбкую связь их схем с реальностью. Исследуя художественную литературу того времени, авторы заметили: «В отличие от эстонской литературы, в русской печати Эстонии финская война почти не изображалась» (с. 40).
Это отчего же? От наступившего раньше времени страха перед Сталиным, монополию на который те же авторы только что вменили лишь эстонским русским? При этом в тексте всё так же стабильно и однозначно изображается — независимо от сталинского империализма — консолидирующая эстонцев «ненависть к русским»: «если финн для эстонцев «свой», то русский — «чужой»…» (с. 41).
Видя, как куски труда разваливаются по швам, начинаешь сомневаться: а была ли в том довоенном времени столь однозначная эстонская ненависть эстонцев к русским, какую сейчас русскоязычные авторы из современной этнократической Эстонии лоялистски стараются столь упорно изобразить? Сложность исторического материала ни на градус не снижает пропагандистского пафоса авторов.
Возвращение, по итогам советско-финской войны, о. Валаам и монастыря вкупе с расположенными в нём финскими артиллерийскими укреплениями в состав СССР как формы Исторической России заставляет авторов неожиданно заявить себя сторонницами антисоветской части православия и ангажированными противницами именно Советской России: «Пусть русские Эстонии не участвовали добровольцами в Зимней войне, как эстонцы, но лучшая часть из них сопереживала вместе с русскими Финляндии, для которых потеря древнего Валаамского монастыря стала болезненной и невосполнимой утратой» (с. 46). То есть боль русских Эстонии политически возникла не тогда, когда для неё возникли церковные основания — когда финские власти ещё в 1920?е гг. милитаризовали монастырь и своей военно-административной волей начали разрешать внутриканонические споры, не тогда, когда братия эвакуировала оттуда святыни и фактически перенесла монастырь на новое место, а тогда, когда сам остров перешёл в юрисдикцию СССР.
Пропагандистские усилия авторов в русле современной эстонской этнической исторической политики в Эстонии, задним числом переименовывающей (и не только на эстонском, а именно на враждебном для этнократии русском языке!) исторические топонимы и институты, «этнизирующей» историческую географию страны, предсказуемо выражаются в — не имеющих никакого отношения к подлинной науке — назойливых антиисторических фальсификациях реальных имперских немецкого Дерпта (до 1891) и русского Юрьева (после 1891) в позднейшее эстонское «Тарту», немецкого и имперского Ревеля — в «Таллинн», исторического Юрьевского мирного договора Эстонии с РСФСР — в мифический «Тартуский договор», Дерптского и Юрьевского университетов — в никогда не существовавший в России «Тартуский университет» и др.
Этот «новояз» периодически подводит авторов, выставляя перед читателем напоказ всю самоцензурную кухню: именно так происходит с многократным превращением на страницах их труда названия русского поэтического кружка.
Совместная статья Н. Башмакофф и Г. Пономарёвой «Из истории эмигрантской литературной провинции («Ревельский цех поэтов» в Журнале Содружество)» (2005) при её цитировании (с. 47) ведёт к уже перекрашенному «Таллиннскому цеху поэтов» (с. 30, 119, 122).
Содержательной и прямо противоречащей пафосу авторов иллюстрацией к тезису о «варварстве» русских и советских служит их же собственный очерк советской культурной политики в ЭССР в 1940–1941 гг., невольно сравниваемый читателем с редкими фактологическими признаниями тех же авторов о сути гитлеровской культурной политики на этой же территории, упрятанными глубоко и далеко от авторского исследовательского манифеста (Введения) о претензии изучить и представить «культурный код русских».
Рассказывается о советской инициативе перевода и издания на русском языке эстонского «эпоса» «Калевипоэг» в 1940–1949 гг. (с. 212–213), о том как уже с начала 1940 г. просоветское Эстонско-Советское общество культурного сближения приступило к пропаганде эстонской литературы в русской среде (С. 211), об открытии советской властью Эстонского литературного музея в Тарту (с. 216) и т. д. Авторы бдительно трезвы и не видят никакого нейтрального содержания в советской поддержке национальной культуры: «Разумеется, как современная, так и классическая эстонская литература печаталась [В ЭССР и СССР в целом. — М. К.] с пропагандистской целью» (с. 220).
А вот в гитлеровских оккупационных русских газетах — с явно не трезвой ангажированностью доверчиво сообщают авторы — «печатались как нейтральные, так и идеологически направленные статьи» (с. 161). И даже сам широкий контекст советской Эстонии описывается ими как агрессивный: авторы солидаризируются с лишённым каких бы то ни было доказательств мнением эстонской исследовательницы (но на английском языке), которая не останавливается перед заведомой, невежественной, прямой ложью (горячо ретранслируемой авторами, но фундаментально и, кстати, на том же английском языке опровергаемой классическим трудом об «империи положительной деятельности»): «Эстонская литература впервые как бы теряет свою самостоятельность и входит в контекст, которым она себя до сих пор не соотносила. Реализуется концепция, получившая распространение со сталинских времён, по которой на территории Советского Союза была одна национальная литература — русская. Литературы других народов образовывали «литературу братских народов», или «литературу народов СССР» (с. 216).
Впору спросить также: в каком же контексте находилась эстонская национальная литература в составе Российской империи, борясь, при поддержке имперской власти, против принудительной германизации и немецкого классового гнёта? Единственной фактической альтернативой советской «русификации» (на деле обеспечивавшей и гарантировавшей полноту образования и творчества на эстонском языке) авторы, фактически адвокатирующие нацистов, с трудом стараются изобразить лишь несколько изолированных примеров того, как нацистская власть пропагандировала эстонскую литературу в русской среде. Они пишут: «В самой крупной газете «Северное слово» материалов, связанных с эстонской литературой, не было вообще. С чем это связано? (…) Министерство пропаганды Германии ставило первостепенной задачей ознакомление русских с немецкой, а не с эстонской литературой. (…) Исключением было “Новое слово”» (с. 217–218). Но всё это «исключение» свелось к тому, что в этой газете за все три года её существования были опубликованы в связи с эстонской литературой — только одна политическая новелла эстонского автора, одна статья о юбилее эстонской поэтессы и одна заметка о юбилее поэта. Антиподом советского «варварства» в книге выступает никогда так и не названный по его должности и роли в нацистском рейхе — уроженец русского Ревеля (ныне — Таллин), азбучно известный начальник Внешнеполитического управления НСДАП, рейхсминистр восточных оккупированных территорий, идеолог нацизма, автор концептов «расовой теории» и «окончательного решения еврейского вопроса», один из главных военных преступников Третьего рейха Альфред Розенберг, единственным качеством которого, кроме «ловко организованной особой «восточной» политики и пропаганды» (то есть «ловко организованного геноцида»), авторы называют то, что он был «признанным знатоком Балтии» и архитектором (с. 160), а вовсе не автором доктрины и практиком геноцида.
Экспозиция русской культуры в Эстонии 1939–1940 гг., представленная авторами, вновь грубо обнажает присущее их подцензурному творчеству «двойное сознание». С одной стороны, описываемая ими экспансия Гитлера, с другой — угроза со стороны Сталина, с третьей стороны — рост влияния коммунистических идей, с четвёртой — «мощный поток» советской пропаганды — все эти широкие мазки мало что объясняют во внутренней истории эстонской национальной политики и, главное, в природе признанного самими авторами «активного курса правительства К. Пятса (1934–1940 гг. — М. К.) на полную ассимиляцию русских» (с. 7).
Эта политика полной ассимиляции русских в Эстонии плохо укладывается в идеологическую схему авторов, по которой главной угрозой для русских в Эстонии здесь был коммунизм, а ассимиляторская эстонская диктатура и нацистская власть — главными спасителями. Диктатура Пятса, решение властей о запрете ввоза советских газет (с. 8, февраль 1938) противоречат тезису о «мощной пропаганде» СССР. Все эти и подобные внутренние меры Эстонии даже заставляют авторов специально оговориться: «всё же нельзя сказать, что уже до июня 1940 г. (присоединения Эстонии к СССР. — М. К.) местная русская жизнь абсолютно прекратилась» (с. 11). И это логично: ведь, согласно вводному заявлению авторов, должно же было хоть что?то остаться от действий властей Эстонии русского, чтобы уже властям СССР было здесь что «уничтожать», а гитлеровцам «возрождать»! Ярким свидетельством такого советского «уничтожения» из уст авторов звучат приводимые ими факты развития эстонской советской культурной (в том числе идеологически нейтральной) инфраструктуры массовых переводов на эстонский язык из русской классики и массового издания русского перевода эстонского литературного эпоса «Калевипоэг» (написанного в условиях русской «имперской ассимиляции» в 1861 году русским немцем Фридрихом Крейцвальдом).
Именно к этому фактологическому ряду от Пятса к СССР твёрдая рука авторов приписывает безумное по лживости резюме: «с июня 1940 по июнь 1941 г. произошли кардинальные преобразования в духовной сфере жизни русского населения [Эстонии] в связи с процессами, направленными на уничтожение русского национального меньшинства в Эстонии и превращение оставшихся в живых русских в “советский народ”…» (с. 15–16). Создаётся впечатление, что сами авторы этого по сути геббельсовского пассажа, сдобренного советским новоязом, относятся к тем культурно уничтоженным русским, которых они же сами, обслуживая приоритеты этнократической пропаганды, исключили из жизни. Продолжая парадоксальное соединение разнонаправленных утверждений, авторы, только что описывавшие целенаправленную ассимиляцию русских властями Эстонии в конце 1930?х годов, которая едва ли не привела к прекращению русской культурной жизни, делают неизвестно на чём основанное резюме:
«Немецкая оккупация в Эстонии большинством населения воспринималась как реставрация культурной среды времён Эстонской Республики (…) Казалось, что восстанавливается нормальная жизнь, но вскоре стало ясно, что новая власть не лучше большевистской. Началось массовое уничтожение евреев…» (с. 18).
На этом месте читатель ждёт от авторов — по аналогии — фактов такого же «массового уничтожения евреев» большевистской властью в Эстонии, но тщетно. В описании «конфронтации и диалога» русских Эстонии (с эстонцами?) и их культуры авторы постулируют исходный для любых культурных проектов и их интерпретаций во время нацистской власти в Эстонии факт:
«Немцы остро нуждались в услугах местной русской интеллигенции, которая знала немецкий язык (…) Гуманитариев, знавших немецкий язык, определяли в переводчики. Дефицит переводческих кадров был настолько велик, что сотрудничавшего с коммунистами В. Адамса немцы вытащили из концлагеря и сделали переводчиком в России в лагере военнопленных на станции Дно. (…) Нужны были переводчики и в Эстонии, поскольку сюда направили часть эвакуированных людей из Ленинградской области, и в местных концлагерях было много советских военнопленных. Экспансия на Восток делала необходимым для немцев такое полицейское использование носителей русского языка как части русской культуры» (с. 18–19).
Если потребность в русских коллаборационистских кадрах для карательных органов нацистской администрации ещё можно с холодным цинизмом счесть фактором строительства культурной инфраструктуры «диалога» (о чём? о субординации между оккупантом и его пособником, которая не подлежит обсуждению? о наилучших способах истребления евреев и военнопленных?), то особая терминологическая… «стыдливость» авторов, повсюду в книге кипящих отнюдь не академической ненавистью к коммунизму, которая заставляет их именовать тотальную военную, истребительную, геноцидальную агрессию Гитлера против СССР «экспансией на Восток», — не только возмутительна с моральной точки зрения, но и просто неграмотна с точки зрения азбучного здравого смысла.
Объяснить эту прогитлеровскую «стыдливость» авторов может лишь очередной адвокат дьявола, способный назвать систематическое и целенаправленное истребление десятков тысяч человек — «конфронтацией и диалогом». От любых исследователей культурной инфраструктуры Эстонии периода гитлеровской оккупации первым делом требуется дать внятный ответ на вопросы её административного статуса и места в органах управления и пропаганды. Но лишь на 12?й (!) странице сочинения о русских в Эстонии в 1939–1945 гг., так никогда и не сообщив об органах и вертикали культурной политики в Эстонской ССР, авторы вдруг упоминают о некой — вне системы и географии — Директории и «русской прессе немецкого времени, финансируемой Директорией», где, «наряду с традиционными информационными рубриками, печатались и материалы, направленные на восстановление довоенного уровня культуры» (с. 19).
Вот что, оказывается, было задачей оккупационных властей в области русской пропаганды! Столь же самопроизвольно, в результате «уступок», неизвестно как и на какие средства возникшая при гитлеровской оккупации русская пресса, по утверждению авторов, вступает в «диалог» со своими гитлеровскими хозяевами. Что же родилось в этой «местной русской субкультуре» (с. 21) из такого творческого диалога? Если на секунду представить себе, вслед за авторами, что эта якобы имевшая право выбора русская пресса, «финансируемая» неизвестно зачем некой Директорией, якобы лишь «вела диалог» с оккупантами (а не была создана, контролируема, руководима, финансируема, цензурируема и содержательно заполняема оккупантами, поставлена в условия военного времени и фронта, как это было на самом деле и давно многократно описано), то абсолютно невозможно понять, почему об этом молчат авторы книги, и главное — упорно скрывают под слоем лжи о «восстановлении довоенного уровня культуры» (принудительно ассимилируемых русских) разительный и позорный переворот в культурной физиономии русской печати и советской русской печати — её одномоментное превращение в примитивный инструмент прямой нацистской оккупационной пропаганды военного времени, оснащённый большей или меньшей дозой русской иллюстративной этнографии. Вместо простого признания очевидной оккупационной и пропагандистской сути такой русской печати, авторы делают якобы неожиданные «объективно-описательные» открытия:
«В русской журналистике времён немецкой оккупации отчётливо прослеживается (какая феноменальная неожиданность! — М. К.) антисоветская струя (!) с антисемитским акцентом (!), альтернативой которой, естественно, выступал «благородный» фашизм (…) из?за идеологических соображений в русских газетах этого периода представлено значительно больше материалов, направленных против сталинизма, чем в русской печати Эстонии во второй половине 1930?х гг. (…) Идеологической уступкой фашистскому режиму (без этого газеты военного времени не могли бы издаваться) были антисемитские материалы, реферировались основные положения речей рейхсминистра А. Розенберга (…) До войны для Эстонской Республики, как и для деятелей местной русской культуры, антисемитизм был вообще не свойственен» (с. 20–21).
Мысль авторов ясна: антисемитизм в Эстонии был создан политикой советской власти в 1940–1941 гг., когда в карательных мероприятиях против врагов советской власти приняли активное участие местные и приезжие евреи. И потому, подводят к выводу авторы: тотальное уничтожение евреев в Эстонии в условиях гитлеровской оккупации — вина не тех, кто вместе с гитлеровцами их здесь уничтожил (включая эстонцев), а вина советской власти и самих евреев. Авторы же русской оккупационной печати, участвуя в кампании истребительной (о чём молчат авторы) антисемитской пропаганды, делали лишь «уступку» ради издания газет и «возрождения культуры», словно эти газеты не были организованы самими авторами Холокоста.
Цену этой фальфицированной «уступки» хорошо показала в своём исследовании научный рецензент книги авторов — А. Меймре. Она заключила, изучив практику третьей крупной русской оккупационной газеты в Эстонии — «Новое время», что об уступках здесь речь даже не шла:
«В Эстонском государственном архиве сохранились подшивки газеты «Новое время»… На номерах газеты можно увидеть пометы немецких цензоров… Очень внимательно цензоры относились к материалам, хоть как?то связанным с их воинскими частями; постоянно преследовалось любое упоминание слова «еврей» и разных его словообразовательных форм, даже если они употреблялись в негативном контексте».
Видимо, от деятелей «возрождённой» русской культуры на страницах этих пропагандистских листков требовалось писать не «еврей», а исключительно «жид». Тщательно избегая терминологической определённости и описывая гитлеровскую пропаганду как поле «диалога» и едва ли не свободного творчества, авторы лишь вскользь признают, что речь идёт о системе внутри оккупационной единицы «Остланд» (в 1943?м, стараются предельно безлично писать авторы, «русских северных территорий Остланда окормляло… таллинское «Северное слово», а в Южной Эстонии эти функции стало выполнять «Новое время»…», с. 129). Они зачем?то настойчиво изымают эту гитлеровскую продукцию из гитлеровской вертикали власти и помещают её в контекст якобы самодостаточной Эстонии: стыдливо-таинственная Директория, финансирующая якобы самоорганизованную русскую прессу в «диалогических» интересах пропаганды нацизма, после того, как эта Директория дебютирует в книге в качестве самозаконной deus ex machina, ещё не раз появляется в ней, фрагментарно и лишь постепенно проясняя свой статус и смысл. Иной раз — появляется в качестве издателя газет «отдел прессы и информации Министерства просвещения Директории Эстонии», но в этой «Эстонии» (не «Остланд») названный отдел создан почему?то не Эстонией и не Директорией, а «приказом командующего Северных тылов Вооруженных сил Рейха» (с. 128), а потом — «работодателем» прессы называется «Эстонская Директория Остланда» (с. 132), затем появляется действующий при оккупантах в округе «Эстония» — «национальный директор» Х. Мяэ (с. 169), затем он же в звании «глава эстонской директории» (с. 173), затем — во главе «директории образования немецкого образца» (с. 217), что же это за орган в итоге или на самом деле — авторы молчат.
Ибо на деле речь идёт о марионеточной оккупационной Директории местного самоуправления при администрации Генерального округа «Эстланд» в составе Рейхкомиссариата «Остланд». Изображать из неё «национальное правительство» может только идейный сторонник гитлеризма и гитлеровский же пропагандист, прекрасно понимающий всю лживость такой «независимости» в оккупационной системе Гитлера. Первая же азбучная справка — вот хоть из дневника дорогого сердцу авторов А. Розенберга — ясно показывает, что все принципиальные решения об оккупационной прессе принимались именно им как высшим администратором оккупированных территорий — без каких бы то ни было декораций: уже 2 июля 1941 г. им были собраны на совещание работники прессы Прибалтики, а 7 июля была обсуждена система «организации прессы на оккупированных балтийских территориях», а собственно Рейхскомиссариат «Остланд», в составе которого был сформирован генеральный округ «Эстония», был создан лишь 17 июля 1941.
Кто же определял лицо (когда содержание было жёстко определено оккупантами) русской прессы на территории Эстонии в 1941–1944 гг.? Чтобы реконструировать возможный ответ авторов на этот риторический вопрос, вытекающий из формул «диалога» и «культурного кода русских», но тщательно упакованный во вторичных деталях, скрывающих пропагандистскую суть самих оккупационных медиа в принципе, читателю приходится прибегать к археологии, ибо ни во Введении, ни в специальном экскурсе прямого ответа нет. Авторы лишь ad hoc признаются: «Понятно, что во время войны, которую вело такое тоталитарное государство, как Германия, при дефиците бумаги даже литературные и окололитературные рубрики не могли быть посвящены чисто литературным задачам. Одновременно они должны были выполнять и пропагандистские функции» (с. 151).
Отбросив уловки о творящей воле Директории, авторы, наконец, говорят, что печать и издательства были в ведении «Отдела пропаганды Северной группы «Nord»» (Север), входившего в Управление военного командования Северной группы Германской армии. Это лишь отчасти отвечает общему смыслу слов компетентного, но менее ангажированного мемуариста о том, что «присутствие немецкой пропаганды на оккупированных территориях чувствовалось везде и на каждом шагу. В её ведении была вся культурная жизнь, школы, библиотеки, театры, радио? вещание» (с. 146). Именно этой администрацией на территории Эстонии издавалось 6 газет на русском языке (с. 147), «не подлежит сомнению, что газеты финансировались немецкими оккупационными властями и проходили военную немецкую цензуру. О свободе и бесцензурной печати здесь говорить не приходится» (с. 149), политические материалы «печатались как обязательные в угоду немецкой цензуре (…) Материалы для газет присылались из отдела службы пропаганды» (с. 132), «в архиве министерства народного просвещения времён Директории сохранилось множество вырезок и образцов статей, направленных против «иудеобольшевизма», которые рекомендовались для перевода [на русский и эстонский языки] и напечатания во всех подопечных органах печати» (с. 132–133). Говоря о практике газеты «Новое время», авторы пишут: «С первого номера направление газеты можно было охарактеризовать как антибольшевистское, антисталинское и антисемитское, т. е. это было издание в духе тотальной политики германских властей… Помимо обязательных текстов речей и выступлений лидеров нацистов и местных деятелей, обязательных постановлений на немецком языке, обзора военных действий и постоянных призывов выполнять поставки по продовольствию… печатался и развлекательный материал, анекдоты и частушки» (с. 131).
Вот таким изображают авторы гитлеровское «возрождение русской культуры» в Эстонии, за год погубленной большевиками после того, как в 1930?е гг. её принудительно ассимилировала эстонская диктатура К. Пятса! Редакция «Нового времени» издавала также «Народный календарь», в котором авторы книги, в поисках «возрождения» и «культурного кода русских» находят целый «русский литературный акцент нацистской пропаганды» (с. 173): «были представлены разнообразные образцы нацистской и антисемитской пропаганды, помещено множество портретов с краткими характеристиками национал-социалистических лидеров — Гитлера, Геринга, Розенберга, Геббельса, Гиммлера… Страница каждого из 12 месяцев маркировалась цитатой из А. Гитлера» (с. 175), «в рубрике «Памятные годовщины» имена русских деятелей и событий русской культуры идут вперемежку с нацистскими… почти все русские деятели упоминаются в связи с датой смерти… Но при этом отмечаются все даты рождений и вступлений на должность лидеров национал-социалистов — Г. Геринга, А. Розенберга, А. Гитлера и др.» (с. 179).
Это описание не помешало авторам книги в другом месте заметить, по их мнению, едва ли не позитивное отличие нацистской пропаганды от советской: «в русских газетах, выходивших в период нацистской оккупации в Эстонии, печатались как нейтральные, так и идеологически направленные статьи. (…) В отделе «Библиография» [газеты «Северное слово»] отсутствуют рецензии на книги вождей национал-социалистического движения или на произведения об их деятельности, что значительно отличает нацистскую пропаганду от советской» (с. 161). Особый поток русской культуры авторы ищут и находят в ревельской (почему?то не «таллиннской») газете «Северное слово»: «в литературно-эстетическом плане редакция (?) делала (?) ставку (?) на классическую русскую литературу», пишут они, но фактически имеют в виду лишь «юбилейные» и «не выходящие за рамки хрестоматийных» статьи и заметки (с. 150–151), а в рубрике «Библиография» лишь одна (!) рецензия имеет нейтральный характер, а «все остальные книги в этой рубрике носят антисоветский, антисемитский и профашистский характер» и в том числе — лишь одна (!) из них связанная с Эстонией и только лишь тем краем, что в 1920?е гг. автор рецензируемой книги жил и опубликовал её в Эстонии (с. 154).
Иной связи с «русской культурой в Эстонии» — хотя бы ради альтернативы осуждаемой ими советской эстонской культурной политике — авторы книги в га? зете «Северное слово» не нашли. Несмотря на всю эту русскую «литературную роскошь» оккупационной печати, авторы находят для себя интеллектуально возможным отнести её находящееся за пределами литературы убожество к литературной жизни и традиции высокой культуры и резюмируют: «концом традиции русской литературной жизни Эстонии следует считать не 1940 год, когда произошёл государственный переворот, а сентябрь 1944 года, когда советские войска вошли в Таллинн. Тогда началась уже совсем другая политика и русская литература Эстонии, которая частично ещё сохранялась (??) в годы немецкой оккупации, полностью прекратила своё существование» (с. 122). Как же описывают авторы преемственность досоветской Эстонии и гитлеровской оккупации в части местной русской литературы, уничтоженной советской властью то ли в сентябре 1944 года, то ли 2 сентября 1945 года? Считают ли они характерными для этой преемственности следующие, ими же самими, едва ли не сквозь зубы, в конце книги приводимые факты: «за три года немецкой оккупации книги русских писателей Эстонии не выходили, не было и литературных журналов. Сразу же возникли сложности с газетами на русском языке. Газета Остланда на русском языке «Северное слово» на территории Эстонии стала издаваться с мая 1942 г. в Нарве, и лишь в августе этого же года редакцию перенесли в Таллинн. Это означает, что почти целый год столица Эстонии (!) не была обеспечена русской периодикой» (с. 111); «в 1941 любое упоминание о русской культуре было под полным запретом. Нельзя было играть музыку Чайковского или вспоминать имя Пушкина, одно время возродилась идея сноса Александро-Невского собора в Таллинне. Глава эстонской Директории (и поначалу — министр просвещения в ней. — М. К.) Х. Мяэ предложил всех русских Эстонии выселить за Чудское озеро… Но поскольку оставшиеся в Эстонии русские выказали себя лояльными гражданами, их оставили в покое… Пресс против русской культуры стал ослабевать» (с. 73).
Об условиях лояльности русских гитлеровским властям, понимаемой как «гражданская лояльность» и реабилитация их в глазах гитлеровского «эстонского самоуправления», о границах их культурного качества в это время исчерпывающе свидетельствовал в своих воспоминаниях сотрудник оккупационной печати. Он писал, имея в виду период до гитлеровской «инициативы» А. Власова марта 1943 года: «В немецкой пропаганде не было ничего позитивного. О будущей России пропаганда вообще не говорила. Не употреблялся и сам термин — Россия». В адресованной русским пропаганде доминировали два мотива: о Германии-освободительнице и вине евреев.
В этих рамках авторы книги и решили искать объявленное ими «возрождение русской культуры» в условиях гитлеровской оккупации и описывать «культурный код русских». Особенно ярко выглядят их поиски в ходе актуализации персональных историй деятелей оккупационной «русской культуры», в которых нагляднее всего выступают намерения оккупантов и суть товара, который они принудительно покупали у носителей русского языка и, может быть, элементарной культуры на оккупированной территории. Читатель сам может решить, о каком товаре шла речь и о чём именно так упорно отказываются рассказать авторы книги, прибегая к многочисленным умолчаниям, терминологическим и интерпретационным маскировкам. Биографические штрихи красноречивы, особенно в контексте описанных первых полутора—двух лет гитлеровской оккупации. Например, единственное известие об эстонской судьбе известного русского литературного деятеля Юрия Иваска этого времени гласит: «В немецкую оккупацию был мобилизован немцами, работал у них переводчиком» (с. 116). Здесь авторы резюмируют: «Многие из местных русских интеллигентов подрабатывали (! — М. К.) переводами (то есть не сопровождали карателей и оккупантов в лагерях и на местности, а словно сидели за писательским столом, пересылая свои переводы по электронной почте! — М. К.). Переводчиков во время войны не хватало, поэтому в начале войны для этой цели использовали прибалтийских немцев, но их было не так много. Уже 15 мая 1942 г. в газете «Eesti Sõna» появилось объявление Ревельской комендатуры о том, что нужны переводчики с немец? кого на эстонский и с немецкого на русский язык для работы в России… Вполне возможно, что Иваска призвали переводчиком в СС» (с. 117), «проблема русских для оккупационных властей по всей территории Остланда» состояла в том, что «в Эстонии и других частях Остланда сосредоточилось довольно значительное число» военнопленных и других перемещённых лиц (с. 171– 172) — и для общения с ними в интересах учёта, организации, управления, использования их принудительного труда и их истребления гитлеровцы и брали на службу русских интеллигентов, становившихся таким образом соучастниками геноцида и массового уничтожения военнопленных.
Но авторам книги не под силу договорить до конца эти очевидные вещи. Современный эстонский официоз не позволяет называть эти вещи своими именами.
Даже тогда, когда речь идёт о якобы самопроизвольно появившейся в оккупированных Печорах уже в октябре 1941 года газете «Новое время», авторы, скрывая её пропагандистский характер, квалифицируют её предназначение с «диалогической» фальшью как «наведение мостов между оккупационными властями и местным населением» (с. 127). Первое время газету редактировал бывший работник советской печати из Пскова Г. Хроменко. О нём авторы также расточают особую фальшь, словно речь идёт не о поступлении на службу к оккупантам, именно в эти дни повсюду ведущим публичные массовые казни евреев, советских служащих и военнопленных, а о путешествиях Артюра Рембо. Словно самая низовая примитивная пропаганда оккупантов — не пропаганда, а свободная творческая профессия: авторы пишут, что Хроменко «до войны был псковским партийным функционером среднего звена, во время войны ушёл в журналистику», затем, когда его сняли с работы, «как человека, не владеющего языками», он «ушёл (!) в редакцию газеты «За Родину», которая начала выходить с сентября 1942 г. и вскоре стала рупором власовских идей» (с. 126–127). Эта «За Родину!» известна авторам и тем «культурным» фактом, что в ней «работал будущий писатель и литературовед Б. Филиппов [и др.]… Следует заметить, что все эти люди были далеки от политики (!) и от нацизма (!). Образованные, с хорошим вкусом…» (с. 149).
Оставим на интеллектуальной совести авторов утверждения о том, что в условиях войны и на оккупированной территории существует какая бы то ни было сфера политики и что сотрудничество в нацистской пропагандистской печати оставляет этого сотрудника далёким от нацизма. Но прямое умолчание авторов о том хорошо документально известном и неопровергаемом факте (то есть отрицание того), что этот Б. Филиппов (Филистинский) в описываемый период был начальником гитлеровской полиции Великого Новгорода и лично расстрелял десятки противников нацистского режима, — вопиющий знак авторского цинизма и профессиональной непригодности. Как манерно пишут авторы, «ушедшего в журналистику», словно речь идёт о творческом выборе творческой профессии, Г. Хроменко в «Новом времени» сменил поэт Б. Тагго-Новосадов — поскольку он «материально нуждался и не хотел принимать предложения гестапо ехать переводчиком в Россию, то вариант с Печорами его вполне устроил» (с. 127).
Здесь надо вернуть «легенду» о меньшем коллаборационизме, которую развивает искусственное противопоставление сотрудничества с гестапо и органами пропаганды, на почву фактов: и сотрудничество с лагерной администрацией не обязательно было связано с сотрудничеством с гестапо, и, главное, работа переводчиком в качестве прямого сообщника оккупантов в их общении с местным населением и пленными вовсе не требовала отъезда из Эстонии «в Россию» — просто потому, что, согласно азбучным данным, на территории Эстонии находились 102 лагеря военнопленных и 48 мест заключения и изоляции для гражданского населения, в которых спрос на переводчиков был весьма велик. И это значит, что выбор конкретного места службы оккупантам для поэта Б. Тагго-Новосадова делала сама оккупационная администрация, а вовсе не этот совестливый поэт. «С приходом Тагго содержание газеты несколько изменилось и стало более официальным» (с. 132), что в переводе на лапидарный язык фактов значит, что сей поэт окончательно превратил газету в чистый инструмент гитлеровской пропаганды. Авторы не могут найти следов культуры и литературы в этой коллаборационистской службе поэта: «за три года Тагго не поместил в газете, где он работал, ни одного своего стихотворения. Между тем, в те годы он писал стихи». «Публицистика же Тагго вся пронизана чувством непреодолимого разочарования в реальном социализме, навязанном извне» (словно в гитлеровском официозе Тагго мог опубликовать свидетельства своего очарования социализмом, выросшим из глубинных корней эстонской демократии). Статья Тагго «Советская Эстония» была посвящена описанию инсценировки государственного переворота в Эстонии [в июне 1940 года]. Хотя прямых антисемитских выпадов в работах самого Тагго немного, в этой заметке немалая вина за государственный переворот возлагается на евреев» (с. 133).
Не упуская случая разоблачить СССР и коммунизм и не находя ни слова осуждения нацизма и Холокоста, авторы с усердием неизменно адвокатируют фундаментальный для нацистской пропаганды и её русских сотрудников антисемитизм, голословно преуменьшая его искренность и добровольность: «Вряд ли Тагго был убеждённым нацистом, нельзя назвать его и антисемитом, хотя в газете помещались его переводы и отдельные высказывания на эту тему» (с. 132). Главным адвокатирующим фактором для сотрудничества с Гитлером русских писателей и публицистов Эстонии на любом этапе геноцидной практики авторы называют не обычные мотивы коллаборационизма из разряда безыдейной борьбы за выживание, а исключительно идейный протест против преступлений СССР, совершённых в Эстонии евреями с лета 1940 по лето 1941 гг., то есть признают их не мимикрирующими, а осознанными антисемитами. Доходит до того, что даже сама нацистская расистская доктрина, реализуемая в гитлеровской пропаганде, изображается как реакция на коммунистическую угрозу — совершенно в категориях самой нацистской пропаганды. Об оккупационной пропагандистской газете «Новое время» авторы с якобы эвристическим лицемерием пишут:
«Мы видим, что антибольшевистский информационный прессинг работал на всех уровнях газеты. Откуда же такое неприятие «чужого», принесённого с Востока? (…) Тагго нельзя назвать активным антисталинистом, скорее здесь был элемент коллаборационизма, свойственный большинству русских людей, оставшихся на оккупированных территориях, напуганных террором «красного года». По сравнению с ним немецкое правление (NOTA BENE: в советской Эстонии в 1940–1941 гг. было расстреляно до 700 человек (в том числе 226 в тюрьмах при приближении немецких войск в конце июня 1941), около 4 600 отправлены в ГУЛАГ и около 6 000 в ссылку, а с другой стороны, по данным только МИД современной Эстонии, здесь в 1941–1944 гг. немецкими оккупантами и их эстонскими пособниками было убито 8 000 гражданских лиц и 20 000 военнопленных, по международным данным — всего до 140 000 человек. — М. К.) казалось не таким страшным, и в этом постоянно следовало убеждать и читателей газеты. (…) Советская власть своими методами террора, не стесняющая себя в отношении граждан никакими моральными принципами, сама себя дискредитировала в Эстонии за столь короткий срок. (…) В такой обстановке варварства немцы поначалу воспринимались как освободители, что и внушалось оставшимися на территории Остланд жителям» (с. 134, 140–142).
Помогла ли эта книга Г. М. Пономарёвой и Т. К. Шор в их научной или служебной карьере в современной Эстонии, оправдались ли их чрезмерные даже для их условий ревизионистские и прогитлеровские усилия — совершенно не важно. Важно то, что их труд, с особым смыслом изданный на русском языке, чтобы принести русской науке и мысли некие эстоноземельские опыт и знания, несмотря на изложение известного количества первичных данных, которое можно извлечь из текста, на деле стал позорным клеймом на их научной и, смею утверждать, человеческой совести. Миллионы невинных жертв нацистов и гитлеровских коллаборационистов, миллионы героев, отдавших жизнь за истребление этого зла, миллионы вдов и сирот, их потомки, до сих пор несущие в своём сердце боль и ужас войны, развязанной Гитлером и продолженной им на территории СССР с участием русских, эстонских и многих других коллаборационистов, — вот перед кем научно никуда не годный, профессионально ущербный позор Пономарёвой и Шор становится и преступлением перед моралью.