Статьи

Кризис сталинского агитпропа, 1927-1941 / Андрей Тесля

04.04.2023 21:17

Вторая большая книга Дэвида Бранденбергера продолжает и развивает один из аспектов его первой книги, 2002 года, заслуженно принесшей ему известность — «Национал-большевизма», во втором издании сменившей, дабы не вызывать ложных ассоциаций, заголовок на «Сталинский руссоцентризм». Из «Сталинского руссоцентризма» разворачивается драматургия нового текста: исходной проблемой для советского руководства предстает обнаружившаяся в 1927 году неэффективность агитации и пропаганды — в ситуации нагнетания ожиданий военной угрозы в связи в первую очередь с советско-британским конфликтом, массы демонстрировали реакции, которые власти не могли не расценивать как опасные.

Вместо ожидаемого мобилизационного эффекта органы контроля за настроениями населения информировали о распространении панических настроений, разговоров о дезертирстве, о скорой смене власти и т.п. — не преувеличивая суждений подобного рода, главным остается фиксация для властей отсутствия общественного подъема, готовности сплотиться перед лицом военной опасности — в результате, компания, раскручивавшаяся с конца 1926 г., осенью 1927 года была резко свернута как порождающая совершенно незапланированные и нежелательные настроения.

Неэффективность существующей пропаганды побуждала искать другие варианты. В первую очередь речь шла о том, что наличные средства и способы агитации и пропаганды или слабо, или с глубокими искажениями доносят желаемые идеи и формируют надлежащие настроения. Так, многочисленные проверки и донесения о положении дел с агитпропом на фабриках и в армии вынуждали признать, что партийные схемы плохо усваивались аудиторией — проблема была не в отторжении конкретных установок и призывов, а в том, что сами они, вместе с доктринальными положениями, оставались отчужденными — схемы не только не накладывались на собственный опыт слушателей, но и с трудом воспринимались самими агитаторами.

Согласно Бранденбергеру, на возникшие потребности, сформулированные в запросах власти, ответ дали не партийные идеологи, чья реакция оказалась гораздо более замедленной и косной, — а писатели, режиссеры, художники и журналисты, к тому времени как раз встраиваемые в систему «союзов».

С начала 1930-х годов они обратились к активному освоению «полезного прошлого», изобретая наиболее эффективные способы идеологической мобилизации через обращение к ярким образам, которые воздействовали на широкую аудиторию, плохо воспринимавшую предшествующие подходы в том числе и вследствие слабой подготовки. Популярный кинематограф первой половины 1930-х, включая хрестоматийного «Чапаева», предлагал простые и увлекательные истории, изложенные доступным языком — то есть, одновременно отказывался и от эстетических изысков пропаганды 1920-х, и отсылал к привычным конструкциям с яркими героями, которыми зрители могли восхищаться и которые становились образцами для подражания.

В том же русле оказывался и поворот к «героическому», от «Истории гражданской войны» и «Истории фабрик и заводов», инициированных Горьким, до истории челюскинцев: эти истории предполагали населенный множеством индивидуализированных персонажей мир, с ясной героикой, с тиражированием образов, представляющих современность и/или связывающих с нею недавнее прошлое. Культ героев прямо закреплялся через учреждение, в связи с челюскинской эпопеей, звания Героя Советского Союза, и обрастал многочисленными повествованиями и воспроизведениями тех, кто лично должен был служить воплощением идеала: от памятников до фотографий в газетах, на стенах, в кинохронике, вплетении в художественные произведения, как в фильм «Щорс», идущий по стопам чрезвычайно успешного «Чапаева» — отсылок к тем, кто сейчас являлся действующими лицами власти: героика Гражданской войны сплеталась воедино с героикой текущего дня, политическое, военное, индустриальное взаимно прославляло друг друга — если строительство ГЭС, канала или завода оказывалось «битвой», то битва в свою очередь велась ради построения новой жизни под мудрым руководством тех, кто уже одержал великие, легендарные победы в недавнем прошлом.

Идеологический партаппарат оказывался слабо отзывающимся на эти перемены в том числе и потому, что для его ключевых фигур новые способы пропаганды и агитации противоречили марксистской выучке — партийное руководство требовало от идеологов создания новой истории партии, при этом само, в лице Сталина, пытаясь совместить эффективность донесения до широких кругов со своими представлениями об адекватных формах понимания прошлого — что выражалось в идее трех- или двухуровневой модели партийного обучения. Для широкого обучения требовался увлекательный рассказ, совмещающий историю страны с историей партии, создавая широкую рамку, насыщенный персонажами — врагами и героями, позволяющими персонализировать прошлое.

Для более опытных кадров, способных воспринимать теоретические схемы как таковые, менее нуждающихся в «иллюстративности», предполагалось создать текст, уже не требующий столь простых и вовлекающих сюжетов. Если соответствующая задача перед высшими партийными историками была поставлена в 1931 г., то попытки ее реализации относятся уже к 1934 г., что свидетельствует, помимо прочего, об отсутствии готовых решений — и о сложности сначала процесса осознания, а затем выработки вариантов, в глазах авторов способных рассчитывать на верховное одобрение.

Слом в эту схему вносит начинающий раскачиваться с конца 1934 г. маховик репрессий, достигающий максимума в 1937 г.: найденные и эффективно работающие модели пропаганды оказываются не просто не поддающимися тиражированию, а сломанными — и в новой ситуации, через уже сложившиеся представления, порождающие фундаментальные проблемы для власти. Понятно, что в ситуации, где недавние герои, служившие ключевыми образами для идеологической работы, оказываются один за другим «врагами народа», создавать построенные на биографическом или насыщенном конкретизированными историческими персоналиями повествования невозможно. В результате даже кинематограф отдает однозначное предпочтение «простым героям», персонажам, лишенным внутренней сложности и значимой динамики (тем самым затрудняя ассоциацию с ними зрителя) — репрессии и чистки ведут к тому, что в советской живописи в 1939 вместо многофигурных композиций вождей и портретов героев воцаряются абстрактные «рабочие», «колхозницы» и проч.

Катастрофические сложности, с которыми столкнулись попытки исполнить требование создать новый текст по истории партии демонстрирует многолетняя работа над «Историей ВКП (б)» различных авторов и авторских коллективов («целых колхозов», по выражению Емельяна Ярославского), в итоге приведшая к изданию «Краткого курса». Результатом стало превращение текста, предназначенного для углубленного изучения, в книгу, обращенную к массовому читателю, неспособному ее воспринять и, уж во всяком случае, с большим трудом способного воспринять ее как мобилизующий нарратив.

В сталинской редактуре 1938 г. текст Ярославского и Поспелова, с одной стороны, стремительно теряет персонажей — ограничиваясь несколькими десятками основных — с другой, утрачивает и возникшую в обстановке 1937 г. ясную и напряженную тему противостояния добра со злом, внешней и внутренней опасности, которая в итоговой версии не только деконкретизируется, но и лишается «ощущения неминуемой угрозы»:

«Обличение всеохватной диверсионной деятельности и терроризма, финансируемого из иностранных источников, получившееся у Ярославского и Поспелова, в редакции Сталина представало более обобщенной историей напряженной борьбы за социализм. <…> В совокупности все эти изменения, внесенные в текст, не только вытеснили идею повсеместного заговора из исторического опыта партии, но и буквально предвосхитили окончание чисток» (стр. 208).

На первое место выдвигалась теория — в соответствии в том числе и с данным Сталиным в беседе с Эмилем Людвигом понимании сущности и значения «великих людей», данью чему стала не только теоретичность и абстрактность «Краткого курса…», но и знаменитая 4-я глава, «О диалектическом и историческом материализме». Выход «Краткого курса…» принес, в том числе, облегчение для многих идеологических работников — после долгого периода неопределенности, когда указания Главлита на исключение тех или иных текстов, фрагментов из них или имен и портретов следовали с невероятной интенсивностью, а напуганные нижестоящие устраняли и то, на изъятие чего еще не поступило указаний от вечно запаздывающего центрального ведомства, — и в чем видели потенциальный источник смертельной опасности для себя.

Вместе с тем «Краткий курс…», первоначально планировавшийся как текст для партийного обучения второй степени, оказался универсальным, стремительно обретавшим сакральность — в том числе и за счет того, что цитированием, ссылкой на него можно было защититься от угрозы политической ошибки. Он зафиксировал схематичную, абстрактную и предельно малонаселённую историю партии как модель для подражания и воспроизводства — примечательно, что после 1956 г. оказалось возможным ее сохранить, лишь заменив во всех соответствующих местах персонального «Сталина» на абстрактную «Партию» в качестве «руководящей и направляющей силы».

В этих рамках Брандербергер толкует культ Сталина — в масштабе поздних 1930-х и последующих лет — как следствие, с одной стороны, потребности в персонализации, с другой — в невозможности после окончательного срыва 1937 года широкого рекрутирования в линейку героев для массовой пропаганды и агитации. При этом, возвращаясь к отмеченной выше легкости замены после 1956 г. «Сталина» «Партией», Бранденбергер отмечает специфические проблемы со сталинским биографическим нарративом — прежде всего, это отмеченное выше и заявленное как доктринальное, понимание роли и значения «великих личностей», с другой — встраивание биографии Сталина в историю партии и работа над биографией аппарата ИМЭЛ в ситуации 1937– 1938 гг., и собственное видение биографии, присущее ее герою — в результате чего текст, появившийся к 60-летнему юбилею, был весьма далек от нужд героического повествования — в той или иной степени предполагающим «историю взросления», «молодые годы» и «годы испытаний».

В результате советский агитпроп оказался в отношении истории партии зажат между сакральным, сложным для понимания массовой аудиторией и лишенным увлекательности тестом, крайне ограниченным набором героев — с ключевым, избавленным от всякой личностной динамики и минимальным ресурсом изображения и эмоционального вовлечения, и с «массовыми» плоскостными персонажами — что, в числе прочего, через утрату «полезного прошлого» партии в 30-е годы, подталкивало ко все более интенсивному обращению к русской истории, где оказывалось возможным обрести недостающие инструменты для мобилизации.

Главный вывод, делаемый автором, заключается в утверждении: «меняющиеся контуры межвоенной советской пропаганды определялись скорее исторической случайностью, нежели целенаправленной долгосрочной идеологической динамикой» (с. 259) — но, сложившись подобным образом, они оказались уже долговременной рамкой, во многом воспроизводящейся вплоть до конца Советского Союза.

 

 

Другие публикации


11.04.24
08.03.24
07.03.24
06.03.24
05.03.24
VPS