Статьи

1863 – вместе в пропасть / Яцек Бартызель

22.07.2013 05:01Источник: Русский Сборник

Герб Польского восстания 1863 года

Полная версия русского перевода статьи профессора Яцека Бартызеля (Jacek Bartyzel) выйдет из печати в составе специального выпуска исторического альманаха «Русский Сборник», посвящённого Польскому восстанию 1863 года

 

150-я годовщина самой большой трагедии послераздельной эпохи и одновременно одной из самых больших трагедий нашей истории аж до Варшавского восстания - то есть Январского восстания - не только склоняет, но и обязывает задуматься над смыслом этой истории.

В настоящей статье мы сосредоточимся на двух измерениях: политико-идейной спецификиэтого восстания на фоне инсуррекционной традиции в польской политике, а также на прояснении его последствий. В обыденном сознании - и надо четко сказать:  состоящем из нескольких туманных лозунгов и стереотипов, и весьма скромных знаний о фактах - Январское восстание сливается в одно целое с другой крупнейшей инсуррекцией XIX века, то есть с Ноябрьским восстанием, как проявление бескомпромиссной воли к борьбе за независимость и (независимо от того, как оно оценивается) действенный экспонат романтического этоса и национального мессианизма. Тем временем, в действительности, если рассматривать их досконально под разными углами, это два очень разных феномена.

Если говорить о военной стороне (а также о вытекающих из нее последствиях для восприятия не столько событий, сколько символов, связанных с ними), то само определение «Ноябрьское восстание», как охватывающее целый ряд событий с 29 ноября 1830 года по 21 октября следующего года, является по меньшей мере неточным, а в основе своей абсолютно неадекватным. В буквальном смысле слова «восстание» длилось одну ночь - трагическую, а местами и трагикомическую (вспомним, что одного из генералов, присягнувших конституционному королю, убили «по ошибке») и все ещё полную неразгаданных тайн.

Были два месяца общей борьбы, чтобы найти какой-то выход из ситуации, в которую неожиданно впутала их акция разгоряченных молокососов – подхорунжих и группки гражданских литераторов, которые сами не знали, что следует дальше делать.

Наверное можно сказать, что «восстание», как акция по своей натуре hors-la-loi, «институционализируется» вместе с появлением (3 декабря) Временного Правительства или установлением (5 декабря) диктатуры генерала Хлопицкого и формальным оглашением Сеймом Царства повстанческого манифеста (20 декабря), а завершается актом Сейма о детронизации царя Николая I, что одновременно является актом независимости и разрывом персонального, а в дальнейшем реального союза двух неравноправных субъектов: Царства с Российской империей.

Отныне идёт уже не «восстание», а польско-русская война, протекающая между двумя самостоятельными государствами и их регулярными армиями. Если Войско Польское со времен этой войны является с любой стороны настоящей, нормальной армией, с строгой иерархией и степенями, структурой разделения видов войск и тактических соединений, штабом и квартирмейстерством, командованием и дисциплиной, мундирами и отличиями, то это не беспорядочное «восстание», а принадлежит оно (и как оказалось – завершает этот период) к многолетней эпопее польских воинских формирований периода наполеоновских войн и Герцогства Варшавского.

Будь то в 1809 году во время польско-австрийской войны, будь то в годы Большой войны 1812-1814 гг., будь то в 1831 году, борющийся с оружием в руках поляк – это поляк в мундире регулярной польской армии и эта история завершается вместе с поражением в войне 1831 года – очень надолго, аж до Первой мировой войны. Этот факт имеет также серьёзные следствия для восприятия Ноябрьского восстания в польском массовом сознании (а скорее подсознании), в первую очередь то, что вопреки поражению представляется оно в «светлых тонах», принадлежит к сфере образования «мифа разноцветного улана», военной трубы и парадов, отважных атак и гула пушек, не носит стигматов поражения.

Январское восстание же является восстанием par excellence, то есть нерегулярным брожением, возрастающим (а затом снова слабеющим) до партизанской войны. Войной импровизированной, протекающей «в лесу», а не в открытом поле, значительное время без фактического высшего командования, штаба и плана, осуществляемой повстанческими «партиями» из добровольцев, в большинстве не имеющими военного образования, идущими скорее на стычки, чем на битву, расходящимися в рассыпную, а иногда собирающимися вновь, вопреки нечеловеческим усилиям единственного настоящего диктатора – то есть Ромуальда Траугутта. Войной, никогда не достигающей  уровня регулярных тактических соединений, наконец – не являясь с формально-правовой точки зрения «стороной» войны, а сборищем людей вне закона, повстанцев, мятежников и им подобных.

Такой характер «малой» партизанской войны – геррильи, которая велась против  регулярной армии самой мощной страны тогдашней Европы, - изначально должен был придать иной тон и оттенок его восприятию не только потомством, но и самими участниками. Даже самые запальчивые инсуррекционисты не могли не понимать гигантской диспропорции собственных сил и сил врага.

Следовательно, добавим, что если победу не в состоянии была одержать тридцатью годами ранее прекрасно обученная и вооруженная регулярная армия Царства Польского, то каким чудом это могло получиться у вялых лесных отделов, часть из которых, по крайней мере, вначале были «дронгальерами»?

Существовал только один, хоть также чреватый трагедией способ придания смысла такой борьбе, то есть сознательный выбор гибели за родину, жертвы всесожжения. Эта безвыходность Январского восстания в смысле его военных шансов придает ему совершенно иной оттенок: однотонно чёрного, траурного покрова. Эта духовная атмосфера ясно видна в циклах рисунков Артура Гроттгера, посвященных восстанию и повстанцам.

Одновременно Январское восстание открывает абсолютно новый период в психологической истории польского мученического патриотизма, «кладбищенского патриотизма» (перефразируем Морраса), нездорового восхищения смертью, delectatiomorosis, и, к сожалению, этот пример патриотизма - несмотря на гигантские усилия (хотя бы Выспяньского или Дмовского) - вытесняет его из польской психеи, продолжает возвращаться вплоть до приверженцев «смоленского культа» после 2010 года.

Затрагивая «глубинный слой» обоих восстаний, то есть их духовно-идейное дно,  следует констатировать, что похожее упрощение настолько существенно, что приобретает признаки лжи, а именно воспринимаются они как равные, как экспрессия романтического мессианизма. Конечно, каждое из них в широком смысле - «романтическое» и является проявлением того менталитета, который носит название «политического романтизма», подчиняя действия переполняющему душу романтика чувству и подпитываемому им идеалу, которому должна подчиниться эмпирическая реальность, в соответствии с волюнтаристской этикой «хотеть и мочь» и «практическому императиву» мерить силы по намерениям.

Романтизм, однако - особенно польский, - является многообразным и разнообразным течением, а значит, применение тут единого гребня поведет по ложному пути. Если говорить о Ноябрьском восстании (придерживаясь для удобства этой номенклатуры), то оно без сомнения романтическое по духу, но отвечает той фазе и образу романтизма, который сформировался в  у, предшествующую его вспышке (напомним, что, по меньшей мере, один из ключевых «бельведерчиков», Северин Гощиньски, является также одной из главных фигур литературы раннего романтизма).

Эту фазу романтизма в основном составляют: иррационализм, эмоциональность, волюнтаризм, индивидуализм, эгоизм, «байроническая» меланхолия, переходящая во вспышки страстной активности (на самом деле: маниакально-депрессивный цикл), эстетическое отношение к жизни, увлечение насилием и паранормальным состоянием, «разумность безумия» и апофеоз безумцев, презрение к расчетливым и  здравомыслящим.

По своему мировоззрению тогдашний романтизм, несмотря на жесткую и насмешливую полемику с «глазом и стеклышком» мудреца, на самом деле всё ещё  был сплавом просветительских и почерпанных из немецкого романтизма и идеализма идей: скорее «эмоциональный» и даже неконфессиональный, в любом случае абсолютно безразличный к ортодоксии, его «спиритуализм» может переплетаться и сосуществовать с вольтерианскими акцентами (ранний Мицкевич) или с враждебным отношением к «иезуитизму» (Гощиньски). Не угасает в нём и просветительская вера в «прогресс», только приобретает более «зигзагообразное» и эзотерическое значение, связываясь с организационной деятельностью «гениальных людей». Остаётся в нем даже типично просветительская фразеология («суеверия, затемняющие свет»), но связующей сутью представляется «тёмная», «оккультная» тропа Просвещения – Калиостро, Мартинесаде Паскуалли и Сен-Мартена, а значит - масонско-эзотерическая и кабалистическая.

В целом, однако, тогдашний романтизм не особо интересуется религией – это, можно сказать, «светский романтизм». Характерно также, что «бельведерчики» все еще являются поколением, воспитанным на античных чтении и архетипах: так же, как и французские революционеры, они думают о себе как об инкарнациях Леонидов, Фемистоклов, Горациев или Брутов. На идеологическом уровне известный «бельведерчикам» и исповедуемый ими романтизм является индивидуалистически-либеральным романтизмом, точно таким же, как его определял в этот же период в прологе к «Эрнани» Виктор Гюго.

В первую очередь, грубейшей ошибкой является утверждение, что Ноябрьское восстание является верхом романтического мессианизма. Так быть не могло по той простой причине, что до 1830 года мессианизм едва «полз», а те его зародыши, что, например, скрупулезно вычисляет и описывает в своем классическом труде Юзеф Уйейски, имели ещё мало общего с идеями, которые появились в творчестве больших романтиков – как поэтов, так и философов - уже после подавления восстания, в эмиграции; принадлежали они скорее к тому же течению «темного Просвещения», а их значительную часть составляла реинтеграция «традиционного» еврейского мессианизма в кругу франкистов и их польских сторонников или даже «неофитов», новообращённых в другом направлении.

В действительности, уже в 20-х годах XIX века свою оригинальную версию мессианизма в своих трудах на французском языке развивал в Париже Хёне Вронский, но они не имели никакого отклика в стране. Помимо этого мессианизм Вронского был чисто спекулятивно-философским и лишенным какого-либо «национального» оттенка (до 1830 года Вронский считал саму идею национальности примитивной, позднее, правда, несколько смягчил своё мнение, тем не менее будущее Польши всегда видел в тесном союзе с Россией, – если та не погрязнет в революционном сатанизме, - как двух взаимодополняющих членов внутренней антиномии Славянства).

Первая, правда, скромненькая попытка «мессианизации» ноябрьского опыта была предпринята лишь ex post, а точнее спустя несколько дней после Ноябрьской ночи, в виде брошюрки Кароля Боромеуша Гофмана(иначе – «чарторыйчика») «Великая неделя поляков».

Итак, мессианизм становится «лицом» польского романтизма лишь в послевосстанческой эпохе и в так называемой Великой Эмиграции. Не пытаясь даже представить здесь его внутренне очень разнообразное обличие, чтобы отметить степени отклонения от католической ортодоксии последующих его «аватаров», следует одновременно подчеркнуть одну его кардинальную черту, имеющую существенное значение для наших решений.

Мессианизм романтиков четвертого и пятого десятилетий XIX века не идентичен и не совместим с официальной «идеологией» Эмиграции, являющейся смыслом её существования, то есть инсуррекционной основой и доктриной. Наоборот, он был её полной альтернативой как проявление убеждённости в том, что дорога к воскрешению Польши ведёт не через вооруженную борьбу, а через молитву, работу, духовное упражнение и интериоризацию жертвенных мук мессианского народа. Так он, в качестве «пессимистского пораженчества», уводившего от деятельности, и воспринимался всеми эмигрантами. Особенно мессианизм «товяньчиков», вместе с Мицкевичем-товянтистом, смущал и потрясал не столько даже очевидной ересью «Мастера Анджея» и его сторонников или извращенно-эротической атмосферой Круга Божьего Дела, но в первую очередь - дружественно-пророссийскими декларациями во главе с известным подобострастным обращением к Николаю I.

Далеки от инсуррекционных позиций были и самые яркие представители не идентичной с мессианизмом, но во многом близкие к нему, так называемой польской национальной философии, кроме Либельта (остерегайся Либельтчика, - предупреждал Красиньски Чешковского), который однако также после революции 1848-1849 гг перешел на позиции законной «органической работы», на которых всегда стояли и Чешковски с Трентовским.

Январское восстание– под которым следует понимать также его долгую увертюру в виде патриотически-религиозных манифестаций в Варшаве 1860-1862 гг. – действительно является плодом и результатом этого романтического мессианизма предшествующих ему десятилетий в польской культуре. Оба эти определения чересчур приукрашивают это явление, было бы лучше заменить его простым словом «последствие», подчеркивая его пагубность. Не случайно всплеск патриотически-религиозной экзальтации произошёл после того, как произведения романтиков действительно вошли в широкий читательский оборот и родилась фигура «Трёх Пророков», давно покинувших это мир. То, что «повстанческий акт» родился с духом мессианизма романтиков, не означает, что это было верным и соответствующим основному посылу и намерениям мёртвых уже авторов этого исповедания, но это ведь не единственный случай такого рода, а повсеместный.

Основным нововведением и «неверностью» в прочтении романтически-мессианистского «евангелия» является сращивание мессианизма с инсуррекционизмом и использование его идеи в революционной акции. Интеллектуальная история Январского восстания и того, что привело к нему, должна быть описана как особенный случай буквального прочтения – что всегда является сплющиванием и искажением - того, что является рефлексией и медитацией в духовной работе над смыслом польскости и утилитарным восприятием его в качестве политико-идеологической дубинки (а также инструментализации религии).

Особым парадоксом «инсуррекционизированного» январского мессианизма является то, что автор, мысли которого в наибольшей степени вписывались в течение этих действий, был как раз самый консервативный из романтиков, то есть Зигмунт  Красиньски (никогда уже потом он не занимал такого места в польском массовом сознании). Это парадоксально потому, что к восстанию толкали и, в конечном итоге,  привели к нему крайние левые из революционных красных, то есть партия, которую пророк Зигмунд ненавидел и особенно опасался.

Это было возможно только благодаря ярко выраженному избирательному приему Красиньского, у которого антихрист имеет двойственный или же двуглавый образ: московского деспотизма и революционной анархии. Писатели как видим, беззащитны перед эксплуатацией их творчества, и в этом случае оказалось, что партия революции может без смущения использовать антимосковский оттенок идеи пророка в собственных целях. Немалое участие в этом принимали «грешные заговорщики» - священники, подобные отцу Каролю Миошевскому (как называл их в своем, к сожалению, проигнорированном письме о. Хероним Кайсевич), - вместе со светскими революционерами. И только благодаря их, к счастью, скромным возможностям они не оставили нам в наследство какой-то более теоретизированной версии польской «теологии освобождения» avant la lettre.

Перейдем теперь к составлению – не считая непосредственных физических потерь в виде погибших, расстрелянных, повешенных и сосланных на сибирскую каторгу - баланса общих последствий Январского Восстания,которые представляются следующим образом:

1.

В сугубо политическом аспекте потеря за короткое время всех приобретений Велёпольского в период полонизации административных, образовательных и судебных институций, тем самым уничтожение первого и последнего шанса после поражения в войне 1831 года на приближение к состоянию хотя бы полунезависимости 1815-1830 годов в рамках автономии, сопоставимой с той, которая вскоре была получена в австрийской оккупации.

Вместо этого - потеря практически всех институций, характеризующих отличие Царства Польского от Российской империи во главе с должностью наместника, и даже исчезновение самого названия царства из официальной номенклатуры, замененного унижающим национальное достоинство «Привислинским краем». С этого периода начинается действительная – не только официальная, но в значительной степени и духовная – русификация(а в прусской оккупации - германизация), и с этих пор борьба велась не за возрождение государства, а за обыкновенное выживание польскости (и католической религии), за то, чтобы не опустилась она до уровня этнического материала, «обогащающего» великорусский или германский этнос.

2.

В геополитическом аспекте - скрепление русско-польского союза(вскоре и немецкого), а в дальнейшем и впоследствии возобновление «союза трех императоров», тем самым окончательное исчезновение «польского вопроса» из повестки европейской политики, что утвердил Берлинский конгресс в 1878 году. В результате восстания крышка гроба над польской государственностью захлопнулась окончательно, поскольку для любого разумного человека, даже для тех, кто инициировал, либо планировал предыдущие восстания, было очевидно, что не только нельзя бороться сразу со всеми тремя захватчиками одновременно, но и что предварительным условием для шанса на успех является обеспечение благожелательного нейтралитета одного из них. История зафиксировала лишь одно исключение из этой очевидности в виде самого гротескного из польских восстаний - Краковского восстания 1846 года, когда вооруженные главным образом зонтами клерки и аптекари «объявили войну» одновременно всем трем захватчикам. Такой ситуации, при которой будет нарушена солидарность захватчиков, назреет их конфликт и, наконец, война между ними, как известно, ждать нужно было более полувека.

3.

С точки зрения как политических, так и цивилизационных последствий для забужских земель - окончательное поражение не только надежды на возрождение Речи Посполитой Трех Народов в дораздельных границах, но и даже на сохранение политически и культурно руководящей роли польского (а точнее веками полонизированного) и одновременно шляхетского элемента. Суровые репрессии и конфискации, а также подавление всех культурных очагов польскости вплоть до запрета публично разговаривать на польском, с одной стороны, и поддержка русскими властями зарождающихся плебейских националитаризмов - литовского и украинского - с другой, привели эту всё ещё фактически общественно, экономически и культурно доминирующую элиту до состояния постоянно тающего меньшинства, борющегося за выживание и сохранение хотя бы родового наследия, языка и польского домашнего обычая. Наверное, самый трагический парадокс этого восстания состоит в том, что провозглашение уже тогда нереалистической программы немедленного возвращения границ 1772 года (провозглашенную также лагерем белых и графом Замойским до восстания) и принятие в качестве знака на печати Национального правительства красивого тройного герба Польши-Литвы-Руси, фактически вбило гвоздь в гроб Ягеллонской Польши. Оставило нам символ вместо Империи.

4.

В социокультурном аспекте национальной жизни, хоть и в границах «конгрессового» Царства, такая трагическая потеря позиции польским элементом, как на землях Западного края, была невозможна (серьезную угрозу создал лишь в начале ХХ века резкий рост стремления еврейского населения, также косвенно спровоцированное чиновным антисемитизмом, который, обозначая «границы оседлости», одновременно открыл плотину для массового наплыва «литваков» в Царство). Но те же самые причины - репрессии за участие в восстании и конфискация имущества, а также нанесение усадьбам экономического удара путем отмены крепостного права - привели и к ликвидации общественно-моральных связей между усадьбой и деревней, и к утрате родовой аристократией и шляхтой роли «ведущего слоя» в народе, вытекающей из истории и естественного порядка вещей.

Последствий этого было два и оба весьма негативные. С этого времени постоянно шла политическая плебеизация общества, а после - плебеизация и брутализация политической культуры, основным пространством которой стала улица. Низшие слои с точки зрения культуры принимают (что является польской спецификой) множество элементов и символов так называемого шляхетского этоса. Это приводит к тому, что они, лишенные исторической памяти и наследственного политического разума, одновременно начинают совершать те же ошибки вспыльчивых легкомысленных «шляхетков» во главе с «как-нибудь да будет», ведя к новым бедствиям.

С другой стороны, на часть шляхты, особенно бедной, которая переживала полную экономическую деградацию и была вынуждена переехать в города («высажены из седла»), не теряет своего истинного стремления вести общество, но сама начинает пропитываться надвигающимися как с Запада, так и из России, интеллектуальными и идеологическими течениями во главе с позитивизмом и социализмом, в том числе с нигилистически-террористическим оттенком, характерным для русского социализма.

Так формируется феномен польской прогрессивной интеллигенциисразным уровнем радикализма у разных лиц, но одной общей чертой: все её представители абсолютно свободны от латинско-католических традиций, а значит от того, что является фундаментом «вечной польскости». Даже открытые и радикальные атеисты не отказываются от инструментального использования религиозной символики в агитационных целях среди народных масс, что началось в период усиленной патриотической экзальтации в религиозном одеянии перед восстанием, и что, к сожалению, продолжается до сих пор

Между использованием варшавских костёлов в начале 1860-х годов до антицарских демонстраций и «смоленскими партиями» сегодня существует континуум, ось которого составляют, в том числе, листовки с Красным Знаменем и Ченстоховской Божьей Матерью одновременно, распространявшиеся социалистами среди рабочих Лодзи и Заглембе.

5.

В религиозно-церковном аспекте (как институциональном, так и духовном) - лишение Костёла столицы и Царства его головы посредством вывоза архиепископа Фелинского в Ярославль, дальнейших препятствий в комплектовании епархий, перенос Духовной академии в Петербург, целевое ограничение, касающееся семинарий, с целью сократить численность и уровень католического духовенства, фактическое закрытие связи партикулярного Костёла с Римом, роспуск орденов, - все это привело к ослаблению влияния Костёла на жизнь народа, в частности ограничило его эффективность в сфере защиты от пагубного влияния антирелигиозных, светских и масонских течений, Отдельную часть, конечно же, составляет мартирология униатов, уже и в границах Царства.

6.

Наконец, с точки зрения социальной психологии, естественно, травма беспрецедентного поражения должна была довести до того, что маятник настроений от неизмеримой насыщенности патриотизма и идеализма, склонного к самым большим жертвам, должен был качнуться в другую, тоже крайнюю, сторону. Пришла так хорошо известная из литературы и публицистики эпоха «падения идеалов», практического материализма, эгоизма и нуворишества, соединенных с податливостью на фактическую  русификацию – политическую, языковую и психическую (а если речь идет о получении высших должностей, то и на отступничество от католицизма).

Даже прежние герои, что выжили, часто скрывают от собственных детей своё прошлое и перестают учить их патриотизму (Зигмунт Василевски, например, где-то вспоминает, что песню «Jeszcze Polska nie zgin??a» услышал уже почти в двадцатилетнем возрасте на какой-то экскурсии, а его отец в восстании был главой повята!). Эта ситуация повторится спустя более чем 80 лет, - уже после того поражения, чьи размеры превышали поражение 1863-1864 гг., то есть, Варшавского восстания, что привело к соответственно высокому уровню восприимчивости к советизации.

Ночь восстания, которая окутала своей тьмой все земли русской оккупации (а одновременно вскоре и прусской), должна была предвещать полное уничтожение польскости, даже в этнически-языковом и моральном смысле. Божье Провидение, которое управляет судьбами людей и народов постоянно и прямо, прислало нам спасение, которое мы, неблагодарные, также как и древние израильтяне, всё ещё не ценим, а порой прямо пренебрегаем. Этим спасением была автономия, которую сразу же после поражения восстания получил район старой Польши, официальным  названием которой под австрийским господством стала Галиция.

Благодаря благоразумию галицийской шляхты, краковских и львовских консерваторов, которые тоже вынуждены были свести счеты с совестью за то, что пошли за безумными порывами сердца (даже такой образцовый польский консерватор, как Павел Попель некоторое время поверил в смысл восстания и в помощь Запада), выраженными в высмеиваемом, злобно и дурацки читаемом обращении Национального Сейма к императору Францу Иосифу I: «При Тебе, Ваше величество, мы стоим и хотим стоять», - эта часть Польши получила возможность свободного политического и культурного развития, сохранения сокровищ польской традиции и передачи их будущим поколениям, предоставления убежища и возможности деятельности даже тем, кто высказывал абсолютно бессмысленную идею «непрерывности восстания», а также позднейшим оппонентам и неумолимым критикам «лоялизма», выступавшим с позиций националистов или «левых сил независимости».

В первую очередь, выбор, который сделала та первая польская школа рационального политического патриотизма, то есть краковская школа, получив убежище под заботливыми крыльями имперского орла Габсбургской монархии, обозначил линию сохранения польскости в виде единого курса, который гарантирует ей подлинную, тысячелетнюю идентичность: латинского западничества и римского католицизма, на «оси» Краков-Вена-Рим.

Это Голуховским, Абраамовичам, Хольцлам, Попелям, Шуйским, Тарновским, Кожмянам и Баденам мы обязаны тем, что мы те, кто мы есть, за то, что ни Москаль,  ни Прусак «не одолели», что мы – дай Бог! - не будем никогда ни пригородом Берлина,  ни «евроазиатами».

 

Перевод с польского Марины Брутян

 

Другие публикации


11.04.24
08.03.24
07.03.24
06.03.24
05.03.24
VPS